Ребячий остров | Мозгократия

Ребячий остров

Ребячий остров

Эта документальная повесть была написана в 1984 году. И так уж получилось, что до сих она не опубликована. Сегодня, в канун Дня Победы, мы представляем первую главу повести с незначительными сокращениями.

Спустя несколько недель после начала войны все пятеро они оказались в самом центре Ленинграда.

На Боровой улице в детском саду № 7 прядильно-ткацкой фабрики им. Анисимова работала воспитательницей Валентина Мартыновна Хренова.

На Прилукской улице, в детском саду № 2 той же фабрики и тоже воспитательницей, работала Валентина Ивановна Гутман.

На Воронежской улице, с мамой, оставалась сестра Валентины Ивановны выпускница десятилетки Вера — Вера Ивановна Смирнова.

Прямо напротив фабрики, вместе с матерью, сестричкой и двумя братиками, поселилась у родственников семилетняя Галя — Галина Сергеевна Пищулина.

На улице Тюшина со всей своей большой семьёй жил десятилетний Боря — Борис Павлович Печёнкин.

Всё это совсем рядом, в одном микрорайоне. Здесь все пятеро одолели первый и самый тяжёлый блокадный год.

Из отчёта отдела народного образования Ленгорисполкома от 10 июля 1943 г.: к началу войны в городе было 658 детских садов, на их попечении находились 46878 ребят.

 «За нами уже нет никого, только немцы!»

В.И. Гутман: Курсы воспитателей дошкольных учреждений я окончила 10 мая сорок первого, и получила назначение — в детский садик фабрики имени Анисимова, на младшую группу. За одно мгновенье из Вали стала Валентиной Ивановной.

У фабрики было два детсада: №7, который выходил прямо на фабричную территорию, и наш — №2, чуть подальше, среди домов, где жили работницы. В начале июня, ещё до того как я приступила к работе, оба садика выехали на дачу в Сиверскую…

В.М. Хренова: А я окончила педагогический техникум ещё в тридцать восьмом, уже третий год работала воспитательницей средней группы в детсаду №7. И в Сиверской всё мне было уже хорошо знакомо. Поэтому, когда в ближайшее воскресенье наконец-то выдался погожий денёк, я взяла свою группу и решила отправиться с ними подальше, в лесок напротив.

Только вышли, смотрю: что такое? — бежит председатель нашего фабкома Мария Ивановна Печёнкина, и на ней прямо лица нет. Ещё издали кричит мне:

— Где начальство?! Война-а!!!

Ну, здесь такой крик, плач поднялся! У кого муж, у кого жених, брат, отец…

А у меня никого не было: из близких родственников ни одного мужчины, а с женихом или мужем ещё не успела, мне ж и двадцати одного не сравнялось.

К вечеру пришёл военный, и с ним женщина из роно. Сказали, что надо рыть… я до сих пор не знаю, как это правильно называется… то ли окопы… нет, щели. Точно, щели. Три дня мы их копали. Спали урывками. Все были начеку, потому что мы как раз около леса, а кто что говорил — и десант может быть, и всякие там ужасы. От этой неизвестности всё время было такое нервное состояние…

Но вот двадцать пятого июня вечером, только мы уложили детей, появляются двое в военном:

— Готовьте детей. В четыре ночи будет эшелон на Ленинград.

Мы выбили матрасники и запихали туда всё: и детские вещи, и свои — как в мешки. Старшую группу разбудили в третьем часу ночи, и они пошли. Бредут сонные, потихонечку, а мы рядом — командуем петь, чтоб не упал никто со сна-то. Следом подняли среднюю и младшую группы. Местные выделили нам две большие телеги, мы посадили в них детишек, как грибы в кузовок, и повезли. На станции уже со всеми вещами, которые мы перетащили чуть раньше ночью, нас ждали две нянечки — Прасковья Ивановна и Шура, Александра Ивановна Кайрович…

Это сейчас на железной дороге везде высокие платформы, а тогда ведь не было такого: поезд стоит, но чтоб вскарабкаться на него — да тем более с детьми, вещами, — так, боже ж мой, сколько надо труда! Нам выделили целый вагон, начальник эшелона написал на стенке мелом: «д/сад № 7». А соседний вагон — второму садику.

В Ленинграде на вокзале нас встречали родители — с рёвом, с криком. У нас же в саду за всё время пути плакали только малыши. Среди взрослых у нас была дисциплина, никаких истерик. Потому что мы были на работе, с детьми.

Г.С. Пищулина: Перед войной мои родители поменяли жилплощадь в Ленинграде на Старый Петергоф. Нас у мамы с папой было четверо, и я самая старшая, семи лет. Но как началась война, мама осталась с нами одна. Отец — кадровый морской офицер, он сразу ушёл.

А вскоре подступили к Старому Петергофу немцы. Мы перекочевали из дома в бомбоубежище. Оно было заранее подготовлено. Я почему это знаю — мама ходила убирать там помещение. Но и оттуда нам пришлось бежать. Всё вокруг горело.

Я, если про войну вспоминаю, первое, что вижу, — большая чёрная яма. Чёрная и глубокая. Эта яма вот откуда: мы тогда убежали из бомбоубежища-то и в огне, в грохоте вскочили в какую-то землянку. А в ней — по шею воды. Это взрослому по шею. Мы с сестрой стояли на ступеньках у входа, а мама держала двух братиков на руках. И так — двое суток! Потому что такой был огонь всё время — не выйти наружу. Пока один мужчина — у него недалеко оказалась сухая землянка — не заметил нас и не перетащил к себе.

Но вскоре снова пришлось бежать. Помню, погрузили пожитки на какую-то повозку, а лошади нет: убита. Взрослые впряглись и повезли сами. Я и ещё дети такого возраста и даже помладше шли сзади. Мама мне всё повторяла:

— Галя держись крепче, не отставай!

Я и старалась. Только когда устану, хваталась за её юбку.

И так мы шли от Старого Петергофа до Мартышкино. Оттуда, уже на последнем теплоходе, вместе с раненными военными поплыли в Ленинград. К родственникам мы пробирались. Они работали на фабрике имени Анисимова и жили прямо рядом с ней.

…А погода все эти дни стояла солнечная-солнечная!

Б.П. Печёнкин: В то лето родители снимали дачу в Суйде. Но жили мы там вдвоём с дедом, мать и отец приезжали только по воскресеньям.

Однако двадцать второго июня они, конечно, не приехали. Ну, мы с дедом понимаем, такое дело, война началась, нельзя отлучаться с работы. Отец был слесарем-сборщиком на «Электросиле», а мать — председателем фабкома на фабрике имени Анисимова.

Что ж, сидим себе, ждём. А время идёт, и нам никаких вестей: то ли оставаться на даче, то ли возвращаться в город? В конце концов, дед не вытерпел:

— Поеду, — говорит, — узнаю, куда нам с тобой. Ты жди.

И пропал. День его нет, второй… Хозяин дачи меня успокаивал:

— Не волнуйся, с нами останешься. Не пропадёшь.

Дом у него большой, двухэтажный. Зажиточный, в общем, был мужик. Помню, он вырыл большую такую яму и стаскивал туда посуду, ковры… Прятал, значит.

Приехал отец. Я его встречаю, а мимо наши бойцы едут на телеге, везут пулемёт. Кричат нам:

— Вы чего стоите? За нами уже нет никого, мы — последние. Вон деревня горит, там немцы!

Мы обернулись: и верно, километрах в восьми от нас деревня, и от неё поднимается в небо зарево. Отец схватил меня, и мы побежали.

В.М. Хренова: Может, это мне сегодня так кажется, но вроде как в первые дни, даже недели война не особо ощущалась в Ленинграде. Налётов не было, продуктов в магазинах достаточно, и настроение у людей такое, что вот ещё неделя-другая, ну месяц, и выбьют немцев за нашу территорию.

Вот только прибавилось на улицах военных. И то тут, то там слышалось, что кто-то уезжает на фронт. В августе из нашего детского сада уехали несколько воспитательниц. Я тоже подала заявление в военкомат. Мне сказали:

— Подождите, вызовем.

Да так и не вызвали. Надо ж было кому-то и с детьми оставаться.

По официальным данным, когда замкнулось кольцо блокады, в Ленинграде, не считая пригородов, оказалось 2 миллиона 544 жителей.

Сколько из них было детей? Большинство авторов утверждает: 400 тысяч. Но вот архивные данные: 6 сентября, за двое суток до начала блокады, в городе — без учёта населения Пушкина и Петродворца — было выдано 459200 детских карточек. На самом деле детей было ещё больше, ведь детские карточки выдавались лишь тем, кто не достиг двенадцатилетнего возраста.

По самым объективным подсчётам, ребёнком был каждый пятый житель блокированного города. Причём более половины всех детей составляли дошкольники.

 «Запах был такой, будто горит огромная сковородка»

В.М. Хренова: Во дворе нашего садика фабричные сделали щели: большие накаты, по одной стороне — широкие доски, а в серединке — вход и выход.

И вот восьмого сентября — первый страшный налёт. Старшие дети бежали сами, только взрослые стояли у входа в щель и считали по головам, чтоб ни одного не потерять. А самых маленьких выносили на руках. Командовала Марья Семёновна Климова.

Марья Семёновна ещё недавно работала у нас завхозом. Но как заведующая со своими двумя ребятишками эвакуировалась, вместо неё назначили Климову. Марья Семёновна была прекрасной души человек, старый член партии. Задолго до революции, девчонкой, начинала работать тут же на фабрике. Теперь, в войну, она была уже в возрасте, такая полная из себя, даже тучная, но в движениях быстра по-молодому.

Ей бы ещё образования чуть побольше… Но и с плохой грамотой доверили Климовой должность заведующей. Потому что в те дни, самое главное, требовались выдержка, смелость, старая закалка.

…Первый налёт был просто ужасный. Немцы, казалось, зажгли всё вокруг. Бадаевские склады горели, маргариновый завод… А мы-то на Обводном канале, это совсем недалеко. Над городом стояла чёрная лавина дыма, едкого, с гарью. Запах такой, будто горит громадная сковородка, вот как жир горит на сковородке.

Б.П. Печёнкин: Тот день, восьмое сентября, на всю жизнь в памяти.

Мы с мальчишками бегали на крышу смотреть, как взрослые тушат «зажигалки». Гоняли нас оттуда, естественно, вовсю. Но мы всё равно лезли. И потом стало уже не до нас.

Сам видел, как пылали и Бадаевские склады, и «Красный треугольник». На один только наш дом упало двадцать «зажигалок». Мы с мальчишками сбросили с крыши несколько штук. Берёшь такие большие щипцы, обеими руками, и — вниз. Мне было всего десять лет, а щипцы огромные, метра полтора длиной. Страшно было. Я и вообще-то первый раз очутился на крыше нашего дома, а тут ещё бомбы.

Но уже очень скоро все привыкли и к бомбам, и к обстрелам, и даже к смертям… Да, даже к смертям.

В конце лета 1941 года в ленинградских скверах и парках, на площадях и во дворах жители вырыли 336 тысяч метров траншей-щелей, в которых могли одновременно укрыться 672 тысячи горожан.

Значение этой своевременной меры ленинградцы оценили спустя считанные дни. Восьмого сентября «…в 18 часов 55 минут вражеской авиации впервые удалось подвергнуть город массированному налёту. Только на Московский район (где как раз и находились фабрика имени Анисимова и оба её детских сада — прим. авт.) упало 5000 зажигательных бомб. Вспыхнуло 178 пожаров. Один из них — самый большой — охватил деревянные хранилища Бадаевских складов. Огонь полыхал здесь около пяти часов. Сгорело 3 тысячи тонн муки и 2500 тонн сахара. В 22 часа 35 минут налёт повторился.

Это произошло в понедельник, а уже в среду, 10 сентября, «бомба, разорвавшаяся на Международном проспекте (сейчас Московский проспект — прим. авт.), 90, полностью уничтожила двухэтажное здание детского сада…».

«Они превратились в маленьких старичков»

В.И. Гутман: Прошло всего три месяца с начала блокады, и дети перестали быть детьми. Они превратились в маленьких старичков. Почти не играли. Сидели на стульчиках. Сядут, сложат ручки на коленках и смотрят куда-то. У них не было сил. Не то что играть — даже двигаться.

Начинаешь что-то рассказывать, чаще всего сказку. Вроде слушают, а вроде как и не слышат. Безразличные ко всему. Ничто их не интересовало. Бывало, потрясёшь за плечико: «Ты чего? Очнись!» — захнычет вдруг, будто обидели.

Паёк в детском саду ничем не отличался от обычных ленинградских норм. Но было у нас одно преимущество. К примеру, моей маме и сестре далеко не всегда удавалось отоваривать свои карточки, ведь в магазине можно было прождать целый день и ничего не дождаться. А нам, в садик, всё поступало исправно, прямо с базы. Кроме того, питались мы регулярно, строго по часам, три раза в день. Разве мыслимо было в домашних условиях, при жалкой «буржуечке», поддерживать такой режим?

Конечно, это было очень тяжело — питаться в детском саду и, вырываясь домой, видеть, как страдают твои близкие. Но не было такого случая, чтобы кто-то принёс родным с работы что-нибудь поесть. Наша заведующая Мария Александровна Обневская была очень строга насчёт малейшей чужой крошечки. А со своей-то порции что понесёшь? Не с чего было выкраивать. Хотя наливали тебе на обед каждый день и первое, и второе, но этого было так мало… Мы, двадцатилетние воспитательницы, с превеликим трудом взбирались на второй этаж! Ноги не шли от слабости. Сами себе удивлялись, откуда только силы брались носить детей на руках в щель, когда начинались бомбёжка или обстрел.

На завтрак в садике обычно давали пшённую кашу, жиденькую совсем. В обед — лапшу из маисовой муки, она была густая, посытней; а на второе — опять кашу: или пшеничку, или перловку. И три раза в день — ма-аленький кусочек хлеба. У нас умудрялись каждую паечку в 125 граммов разрезать на три равные части: к завтраку, обеду и ужину.

Только чаю пили вдоволь, сколько хотели. Без сахара, конечно, и только едва подкрашенный. Это не утоляет голод, но хотя бы заглушает. И детям давали пить помногу. Кружки были металлические, большие такие, их всегда наливали доверху.

Питались и вообще всё почти время проводили в зале у печки. Там посередине фабрика построила нам кирпичную времянку. И мы вместе с детьми жались вокруг неё.

Чем топили? Обычно фабрика давала дрова. Случалось, но редко, что сами работники детского сада ездили искать дрова в Волковскую деревню и тащили оттуда брёвна, доски. Приходилось топить и старыми детскими стульчиками, игрушками. Но всё равно было очень холодно: пальто не снимали никогда. Даже спать укладывали детей в пальто. Ещё сверху укроешь потеплей одеяльцем.

В.М. Хренова: А в нашем садике в каждой группе стояли в зале две «буржуйки». Вечером уложим детей и топим всю ночь по очереди. Перед сном у самого огня расчёсывали девочкам волосы. Старались мыть детей не реже, чем раз в десять дней.

Личного времени у воспитательниц не было. На группе работали по двое: если одна с детьми, другая в это время по хозяйству. Я была в паре с Татьяной Иосифовной Ройзен.

У Тани была такая трагедия! Перед самой войной она отправила своих мальчиков на лето к родственникам — в Проскуров, на Украину. И с самого двадцать второго июня не имела о них никаких вестей, как отрезало. Таня всё время плакала, глаза красные, сама худенькая, в чём только душа держится. Одно время ей было особенно тяжело: муж служил в Кронштадте, и вдруг от него тоже — ни письмеца. Пока, наконец, одно прорвалось, она извелась совсем.

Но всё-таки Таня верила, что её дети живы, найдутся ещё. …Не нашлись. Уже после войны муж ездил, искал — никаких следов. Обо всей семье ничего неизвестно. Все пропали.

…Круглые сутки мы были вместе с детьми, и потом голод, бомбёжки, обстрелы — всё это заставляло быть ещё тесней друг к другу. Мы жили в детском саду по-настоящему одной семьёй. И седьмого ноября, в день Октябрьской революции, у нас даже был праздник, как всегда устраивали дома до войны. Хотя, конечно, скромный: без песен, без музыки, без танцев. Единственным — зато каким! — гвоздём праздника стали пирожки с повидлом. Тётя Маша, наш повар, с разрешения Марьи Семёновны взяла из энзе немного муки. Ещё с лета в садике было припасено на всякий пожарный случай немного пшеничной и картофельной муки да риса.

Голодали мы жутко, но до голодных обмороков у нас всё-таки не доходило, а тем более до голодной смерти.

Хотя нет, одна смерть всё же была. Погибла молоденькая воспитательница Нина Прокофьева. Она каждый вечер ненадолго отпрашивалась домой и как-то раз не вернулась. Пошли за ней, а она уже лежит и совсем плоха. Не поднимешь. Оказывается, Нина каждый день часть своего пайка относила маме. Мы никто этого не знали, она всё тайком. А дистрофия-то у всех: так незаметна была граница между способностью ещё делать свою работу, двигаться и полной безнадежностью!..

В первой половине 1942 г. около 59-60% детей детских садов были отнесены к больным дистрофией II и III степеней.

«Я перешагивал через него, словно через корягу»

Г.С. Пищулина: Обычно я целыми днями сидела у окна. Дом наш, номер тридцать один по Воронежской, как раз выходил на церковь, что на Боровой улице. До войны, говорили, она была ещё действующей, а в блокаду под ней устроили бомбоубежище.

Сижу у окна, вся закутанная в одежду, в одеяла — только оставлена узкая щёлочка для глаз, — и смотрю на улицу. Считаю, сколько трупов вынесут из убежища. И вот, глядишь, положили на снег покойника, а потом, как нет никого вокруг, кто-нибудь из прохожих быстренько так — раз! — ножом под простыню. От некоторых, когда уже увозили на грузовике, оставались одни косточки (плачет).

И так я сидела целыми днями одна-одинёшенька, смотрела на весь этот страх и ждала, когда придут с работы взрослые.

Родственники наши работали на фабрике имени Анисимова. Там работал мой дядя, но он в самом начале войны ушел на фронт танкистом. Там же работали папина сестра — тётя Шура, она была главным бухгалтером, и мамина сестра — тётя Нина; вот кем была тётя Нина, не помню. Помню только, что обе они часто приносили с фабрики гонкИ.

Гонки — это кожаные детали ткацких станков, вроде ручки от большого чемодана. До войны, когда гонок перетирался, его выбрасывали в подвал. Ну и теперь из этого подвала выдавали работникам фабрики старые гонки, как с продовольственного склада. Их вымачивали в кипятке суток трое, по-моему, если не дольше. Потом прокручивали через мясорубку и варили студень.

А мама пошла служить в милицию, регулировщицей. Ей с работы приносить было нечего. Зато я иногда просила маму:

— Возьми меня с собой на дежурство, — и она нередко брала, хотя это не очень-то разрешалось.

Мама стояла регулировщицей на Невском проспекте. Где центральные кассы «Аэрофлота», был её перекресток, а напротив, рядом с кондитерской, находилась ее будка. В этой будке я и сидела, пока мама работала.

Вместе мы ходили в столовую на угол Мойки. Там на мамину карточку нам выдавали дрожжевые супа — это как молоко, сильно разведённое, и больше ничего, а также бобовые супа — это вода, забелённая кое-какими жирами и заправленная двумя-тремя фасолинами. Другой раз ещё давали нам кусочек сахарина или глюкозы. И за всё это вырезали из карточек талоны.

Иногда мы бегали в эту столовую просто погреться.

Б.П. Печёнкин: К матери на фабрику я ходил почти каждый день. Фабрику ещё осенью законсервировали, но многие женщины там оставались — поддерживали порядок на территории, боролись с «зажигалками» во время бомбёжек, охраняли цеха от возможных мародёров и диверсантов… И мама, как председатель фабкома, пропадала на работе, конечно, целыми днями.

Обычно я отправлялся к ней ближе к полудню. Так сказать, с докладом о том, как там дома (зимой дед и отец слегли, не вставали уже). А кроме того, шёл на случай, если удастся хоть немного подкормиться в фабричной столовой.

Дом наш стоял неподалеку, на улице Тюшина. Идти было всего два квартала да по мосту через Обводный канал. Но путь был опасный и страшный. Однажды на моих глазах шальной снаряд разорвал у афишной тумбы женщину с девочкой. Другой раз произошло нечто уже совершенно нечеловеческое: на Воронежской мужчина завалил на баррикаду уже одеревенелый женский труп и рубил его тесаком. Тут подъехала чёрная машина, какие собирали покойников, оттуда выскочили люди в чёрном, в касках, схватили того мужчину и увезли. А около баррикады ещё много дней оставалось большое пятно крови.

Первое время при виде таких вещей делалось жутко. Всё как немело внутри, под шапкой шевелились волосы. Но потом, когда начался самый голод, чувства как-то притупились. Помню, по дороге на фабрику недели две лежал труп мужчины, прямо посередине тропинки, протоптанной в снежных сугробах. И вот я каждый день перешагивал через него и плёлся дальше, к матери. Перешагивал, как если бы то был камень или коряга какая.

Все были такие… бесчувственные, не я один. И при этом мы оставались нормальными людьми. К примеру, у мальчишек на первом месте по-прежнему была игра (ну, само собой, за исключением трёх самых тяжёлых месяцев первой блокадной зимы — декабря, января и февраля). Наш дом большой: кто из ребят успел эвакуироваться, кто погиб от обстрела или бомбежки, — но оставшиеся частенько торчали во дворе.

Во что играли? Прежде всего, само собой, в войну. Воевали дом на дом. Целый день, к вечеру — перемирие. А назавтра — опять. Причём начиналось всё понарошку, а потом в пылу могло уже и взаправду перепасть, по-серьёзному: дрались иной раз лихо, шашки деревянные, острые.

Во что ещё играли? Да во все довоенные игры: в лапту, в волейбол, в лунку. В лунку — это когда на земляной площадке у Обводного канала выкапывали лунки, и в них надо было попасть мячом, а в центре — водящий, его задача — перехватить этот мяч. Ещё в пристенок играли, в битку. Но особенно были распространены фантики: во время войны, когда взрослые и не вспоминали о конфетах, у нас каждый старый фантик шёл дороже золота. Пустишь свой фантик, а после ладошкой, от большого пальца до мизинца, меряешь — достал до чужого фантика, значит, твой.

Однако не только играли. Нам доверяли и взрослые, ответственные дела: расчищать улицы после бомбёжки, сбрасывать «зажигалки» с крыши и, конечно, ходить за хлебом. Последнее задание было самым тяжёлым, потому что очереди были бесконечные, и самым ответственным — ведь в твоих руках жизнь всей семьи!

В конце декабря сорок первого нёс я домой буханочку и ещё довесок — на шестерых. У нас в квартире жили мать с отцом, дед, мамина сестра с сыном Вовкой и я. Ну вот, подхожу в тот раз к своему парадному и, как все мальчишки, повернувшись спиной к двери, — бац! — в неё ногой. Вдруг, откуда ни возьмись, протягивается чёрный рукав. Какой-то незнакомый мужчина схватил мой довесочек с буханки и побежал. Я растерялся: чего делать? Но рядом была тётя Вера, наш дворник. Она как припустит за ним. Догнала, повалила, отобрала мой хлеб и давай этого мужчину хлестать по щекам. Всё это молча, потому что чего говорить-то, и так все ясно. Отхлестала, а он и встать не может, совсем обессилел от голода. Тогда тётя Вера подняла его, прислонила к стене. Он постоял-постоял и потащился куда-то, еле-еле…

В.М. Хренова: Оба детских сада — и второй, и наш, седьмой, — были как два островка. Жили замкнуто, старались лишний раз не выходить. Каждый поход куда-нибудь — это уже событие.

Вот, например, по очереди ходили на Главпочтамт. Там скопилось столько мешков с письмами! Их ведь некому было ни разбирать, ни разносить. Так и валялись в огромном холодном зале. Мы рылись, искали в этих мешках весточку для своих. Марья Семёновна ждала письмо от сына, Мария Николаевна Михалёва, Людмила Афанасьевна Чекунова, некоторые другие воспитательницы — от мужей. Но разве там что-нибудь мыслимо было найти? Как иголку в стоге сена.

Личными победами в сражениях с «зажигалками» могли похвастать сотни ленинградских мальчишек и даже девочек. Так, «ученик третьего класса 178-й школы Коля Андреев вместе со своими двумя товарищами затушил 43 зажигательные бомбы, Олегу Негову было всего 9 лет,  Гене Толстому 12, а они потушили — первый 14, второй 19 зажигательных бомб.

«Они налетали, как по расписанию» В.И. Гутман: Выходить за порог было страшно. Но всё равно мечтали вырваться куда-нибудь. Отвлечься ненадолго, сердцем хоть чуть-чуть отдохнуть. Мечтали о кино. Мы ж совсем ещё были молоденькие!

И вот как-то раз пошла я зимой на Невский проспект. В кино! Только уселись — такой пар изо рта у всех, что даже экрана не видать, страшный мороз! — только уселись: бомбёжка! Нас тут же в убежище.

Долго сидели в подвале. А как объявили отбой, в зал я уже не вернулась, надо было обратно на работу, вышло моё время. Вот как было обидно, что так и не увидела фильм, — помню, а какой, про что — забыла начисто.

И главное — бомбёжка-то оказалась пустяковой. У нас за Обводным такие бывали — земля ходила ходуном. Рядышком с нашим детским садом располагался клуб железнодорожников, а в нём — штаб какой-то воинской части. Целились по клубу, а попадали всё вокруг да около. Что там стёкла — у нас в садике даже повылетали все рамы!

В.М. Хренова: Дети спали в пальто не только из-за холода. Тревоги были частые. Немец всё время прорывался по воздуху. И ведь летал, будто по расписанию! В десять вечера вдруг как загудит на одной ноте… Даже дети знали это время и этот гул. Хватают тебя за подол, тянут вниз, на двор, в нашу щель.

Днём ещё ничего. А ночью… Как тревога, фабричные работницы, шесть девушек из команды МПВО — прибегали к нам на помощь. На руках выносили спящих детей, укладывали в щели на скамейки. Щель большая, скамейки в ней широкие.

Бывало, обстрел или бомбежка — просто кошмар, а дети — спят. И вдруг кто-то начинает плакать со сна. Подойдёшь, наклонишься и успокаиваешь:

— Не бойся, спи. Это папа стреляет. — А саму колотит от страха.

Однажды был случай: что называется, и смех, и грех. Сидели мы с детьми кружочком, я рассказывала им что-то, а Прасковья Ивановна, нянечка, разливала по тарелкам супчик. Готовились обедать. И тут — обстрел. Бьют по Лиговке где-то, по фабрике. Здание у нас было специализированное, двухэтажное, наша группа как раз на втором этаже. Марья Семёновна сразу поднялась к нам, торопит уже:

— Все вниз! Быстрей! — И мы помчались.

— Дети! —  кричу. — Вперёд! Вперёд!

Прасковья Ивановна бросила половник и скорей на двор — помогать Тане Ройзен считать детей.

Прискакали мы все во двор, и тут, у самой щели, Таня вдруг кричит:

— Одного нет! Валя, одного не хватает!

Я говорю:

— Не психуй. Рассади всех и посмотри. Спроси у детей — они скорей разберутся, где кто.

И она ужасно разнервничалась, и я. А стреляют так!.. Я, недолго думая, рванулась обратно в группу. Марья Семёновна ухватила меня за косу:

— С ума сошла! Не надо!

Я ей:

— Как не надо?! Не хватает же одного! — Вырвалась и — наверх.

Влетаю в группу и вижу: Алик Богданов сидит и доедает свой суп.

— Алик, ты что здесь делаешь?

— Обедаю.

— Пойдем скорей!

А он невозмутимо так отвечает:

— Я, Валентина Мартыновна, не боюсь.

Б.П. Печёнкин: Как-то ночью — ещё ранней осенью сорок первого — мы все по тревоге сбежали в подвал. Сидим, ждём — ничего. И тут как ахнет. Совсем рядом. Наш дом аж затрясся. Такое ощущение: вот сейчас все этажи  рухнут на нас. И пошла как бы волна…

Но к обстрелам, бомбёжкам привыкли очень быстро. Даже не спускались в подвал, к тому же и сил уже не было таскаться туда-сюда. Все, даже малыши, знали: если просвистел снаряд, пугаться нечего. Значит, мимо. Если в тебя, ты его и услышать не успеешь.

Что было страшней, бомбёжки или обстрелы? Всё. Обстрел — потому что неизвестно, где ударит в следующий  раз. А бомбёжки — потому что диверсанты указывали немецким лётчикам, куда бросать.

Однажды, уже в феврале сорок второго, объявили ночью тревогу. Я сразу смылся на крышу. А там вижу: вот так с одной стороны фабрика «Большевичка», а тут, через три дома от нашего, с чердака вдруг красная ракета как ударит в небо! Прямо в направлении «Большевички». Мол, бомби сюда. И точно: уже «юнкерсы» гудят над самой головой.

Самих диверсантов мне тоже довелось видеть. Раз пошли мы с ребятами на Невский в кино, и тут нас перехватил очередной обстрел. Милиционеры сразу загнали всех в подворотню. И вот не успели мы оттуда выйти после отбоя, ведут двоих. Оба простенько так одетые, по-рабочему, в кепочках. Не отличишь от своих. Вокруг сразу толпа: кричат, поносят этих диверсантов на чём свет стоит. Была б воля, только б мокрое место осталось от обоих. Но не подступишься: рядом конвоиры. Один винтовку уткнул им прямо в спины, держал наизготовку, ещё двое — по бокам и один — спереди.

Но ведь немцы кидали с самолётов не только бомбы. И фальшивые продовольственные карточки, и пустые бочки, и даже рельсы. Бочки, рельсы — это для устрашения. Рельс, он, когда летит, крутится, и при этом визжит так, что прямо мурашки по коже…

Немцы хотели запугать, любыми средствами пытались вызвать панику. А получалось-то наоборот! Чем больше они запугивали, тем больше в городе было к ним ненависти. Ни разу за весь тот блокадный год не слыхал я ни слова паники — ни в очередях, ни от дворников, ни от ребят, ни, конечно же, в нашей семье. Прекрасно помню, как у нас с мальчишками все разговоры о немцах заканчивались одним: вот сейчас бы зашёл к нам на улицу фашист — дак я б ему как дал!..

Во второй половине 1941 года среднесуточная продолжительность артиллерийских обстрелов Ленинграда составляла: в сентябре — 7 ч 27 м, в октябре — 4 ч 52 м, в ноябре — 9 ч 13 м, в декабре — 4 ч 12 м. В январе 1942 г. по городу было выпущено 2696 снарядов, в феврале — 4771, в марте — 7380. Всего в 1941-1943 годах при бомбёжках и обстрелах было ранено 529 маленьких жителей города, в том числе 333 мальчика и 196 девочек. Из них 157 умерли.

«И она съела обед собственного ребёнка!»

В. М. Хренова: А потом наступило самое страшное время: у детей начали умирать матери.

Прежде матери часто приходили к детям. Осенью многих даже забирали на ночь домой. А зимой и появляться стали редко. Еле притащатся и сразу — сесть. Чуть живы уже. Как жалела их Марья Семёновна! Она ж всю жизнь на фабрике, она знала этих работниц ещё девчонками. То скажет их чаем напоить, то просто кипятку горячего…

А однажды… Пришла мама к Нине Кибус. Девочка вышла к ней. Она посмотрела на дочку и начала валиться со стула вбок, вбок… Нина закричала, мы тут же подскочили. Это был голодный обморок.

— Маша! — Марья Семёновна сразу зовет повара. — Слей кружку воды с-под макарон!

У нас в тот день были макароны, блокадные, чёрные-чёрные; воду из-под них мы всегда давали детям, всё ж таки посытней речной. Тётя Маша вынесла кружку, эта женщина выпила и вроде оживилась.

Но больше она уже к Нине своей не приходила. Ниночка так плакала:

— Мамочка моя… Где моя мамочка?

Мы уж её утешали, как могли:

— Мама на окопах, — говорим.

Или:

— Мама сажает картошку.

А она:

— Нет, сейчас не сажают картошку, сейчас снег.

Мы уговариваем из последних сил:

— Она ж далеко, за Ленинград уехала — там теперь тепло.

Всё равно не верила:

— Нет, — отвечает. — Сейчас везде холодно.

Ребёнок чувствовал, ведь родная же мать…

Был у нас ещё в группе Юрочка Курьянов. Он всё время плакал, просился к маме. Мы давно её не видели. И вот вечером, когда все дети были уложены, мы с ним оделись и отправились к нему домой. Он сам вёл меня. Сперва по тропинке вдоль Обводного канала, потом по обледеневшей лестнице — куда-то на самый верхний этаж.

Наконец, добрались. Большая коммунальная квартира, и их комната тоже большая, загроможденная мебелью. У кровати — «буржуечка», на полу у дверцы разорванные книги. Видно, книги шли на растопку, а топили мебелью.

На кровати укрытая одеялом и светлой дублёной шубой лежала женщина. Волосы очень красивые, длинные, распущены на подушке. А под головой косыночка сбилась.

Юра сразу кинулся к матери, прижался к ней. А я глянула на погасший огонь и всё сразу поняла: нет у неё даже сил, чтоб хоть растопить печку. Разожгла ей. А чем ещё помочь? Нечем. Да она и сама понимала всё. Только одно попросила:

— Юрика не оставьте.

А он, по-моему, так и не догадался, что мама его… уже всё, в общем. Он был ещё совсем маленький.

И с Верой Проньковой ходили мы к ней домой. У неё лежал отец. Всё горевал:

— Милые мои! Дорогие! Как я не хочу умирать!

И я вам скажу: самое страшное — это даже не то, что видишь, как умирают у тебя на глазах люди, совсем ещё молодые, а то, что стоишь рядом и помочь ничем не можешь.

Немало ходили мы с детьми по домам в те самые тяжёлые зимние месяцы. Марья Семёновна сказала воспитательницам: если никто не навещает ребенка, самой идти с ним, потому что он должен хоть в последний раз, а повидать родных.

И вот в садике у нас всё больше сирот… В начале сорок второго поступил приказ, чтоб сдавать таких детей в детский дом. Это была такая трагедия!.. (плачет). Такая трагедия!.. Они ж для нас были уже родные, эти дети! И мы для них. У них ведь, кроме нас… ближе — уж никого!..

Намоем каждого, соберём вещички и ведём целой группочкой. Детский дом находился недалеко, на Воронежской улице. По дороге дети ещё крепятся, молчат, а как там начнут раздевать и чужой врач осматривает — так плачут, так плачут!..

В.И. Гутман: Силы были нужны не только на работу. Ещё и на горе. Столько горя свалилось на каждого! У меня вот папа погиб. Шёл к себе на Тамбовскую улицу на работу, рядом разорвался снаряд, и его осколком наповал.

Боже мой, сколько смертей было вокруг!.. А тут ещё появились случаи, когда умирали наши дети. Нет-нет, не у нас в саду. У матерей.

Некоторые женщины считали, что ребёнку с родной матерью лучше. И забирали его. А за детским пайком являлись к нам, в садик. Но разве можно было в домашних условиях, даже родной матери, создать такие условия, как у нас? Здесь ведь и врач, и режим, и фабрика худо-бедно, но помогает…

Как-то раз произошла вообще дикая сцена. Выхожу в коридор и вижу: одна мама стоит с обедом для своего ребёнка, который ей у нас только что выдали, и — даже сейчас не могу об этом говорить — и… в общем,  она этот обед ест. Быстро-быстро. Я ей:

— Вы что делаете?! Это ж вашему ребёнку!

А она мне с вызовом:

— Если я буду жить, то будет жить и мой ребёнок! А если умру — что с ним тогда будет?! Тогда останется сиротой! — И ушла, хлопнула внизу дверью.

Голод, лишения так ломали психику людей, так перекраивали всё в их сознании! …А тот ребёночек, он ведь умер вскоре.

Б.П. Печёнкин: Третьего февраля у меня день рождения. Когда я проснулся в этот день в сорок втором — знаете, как всегда просыпаешься маленьким в свой день рождения и ждёшь подарков, поздравлений, — так вот, когда проснулся я в тот день, первое, что услышал:

— Боря, папы нет. — Мама так сказала.

Горе, конечно, страшное. Но горевать особо не было возможности. Надо было хоронить, а это в блокаду тоже была проблема. Мама где-то раздобыла санки, завернула отца в простыню, и они с тётушкой повезли его на Волковское кладбище. Меня не взяли. Мал ещё был, да к тому же стояли лютые морозы.

А через несколько дней помер и дед. Мой дед был питерский рабочий старого закала, отличный краснодеревщик. Незадолго до выхода на пенсию ему в качестве премии за долголетний труд разрешили сделать для себя мебель. Этой мебелью, из красного дерева, мы в блокаду и топили нашу «буржуйку». Дед был для меня вторым отцом. До войны он гулял со мной, водил меня в школу, рассказывал обо всём, читал мне книжки. Русские сказки, «Путешествия Гулливера» — всё это я впервые услышал от него. Дед не только разогревал мне обед, но и готовил сам. Он умел вкусно готовить.

Первое время, осенью, дед ещё держался. Несмотря на свои семьдесят пять лет, он был крепким. Перед самой войной на наш пятый этаж поднимался, не останавливаясь. Но с началом зимы он стал всё больше лежать. А потом совсем слёг. Слушал радио. По-моему, он его и не выключал. Лежал и слушал каждую сводку по много раз.

Когда сообщили о победе под Москвой, дед даже начал вставать, воспрянул духом.

— Наконец-то, — говорил, — немцев бьют!

Даже принялся карандашом отмечать на карте линию фронта. Но это, видимо, были уже последние силы. …Деда тоже свезли на Волковское.

…Как приду туда или на Пискарёвское, душит меня, спирает в груди.  Слёзы… Редко туда хожу и ненадолго. Не могу я там.

Ещё в середине декабря 1941 года в Ленинграде работали всего 17 детских домов, в которых жили 2020 воспитанников. Но уже в первые пять месяцев 1942 года городские власти вынуждены были открыть дополнительно 85 детских домов. За этот срок туда было принято 30 тысяч детей.

«Что ты его качаешь? Он уж умер»

Г.С. Пищулина: Моя сестрёнка, Валентина, была на три года меня младше. Когда началась война, ей была четыре годика. Она умерла… От дистрофии. А оба братика были совсем маленькие: Евгению — два годика, Юрий — и вовсе грудной. Если б у мамы было молоко в груди, она б их, наверно, выкормила. Но откуда оно в блокаду? Мама заворачивала кусочек хлеба в марлечку и давала им сосать, как соску.

А зачастую не было и этого кусочка. Сколько раз: мама уйдёт в булочную, через полдня вернётся да с пустыми руками. Не дали, нечего было давать.

Когда мама уходила, я оставалась за старшую. А мне ж самой было всего семь! Что я понимала!.. (плачет). Спят себе дети и спят. Младший раз хныкал, я взяла его на руки, стала укачивать. Он вскоре затих. Ну, я сижу, держу его, боюсь спустить с рук — как бы опять не расплакался. А мама пришла и забрала его у меня.

— Что ж ты, — говорит, — его качаешь? Он, Галя, уж умер.

А после Евгений, другой братик, тоже умер.

…Почему я сестрёнку и братиков называю полными именами? Не знаю… Наверно, потому что я не успела привыкнуть их вообще как-то называть.

В.И. Гутман: Весной сорок второго наши воспитательницы вместе со всем городом вышли скалывать лёд, убирать снег, нечистоты. Наш участок был — трамвайная линия на Лиговке, потом — набережная Обводного канала. Нам сказали: не погибли от голода, так от эпидемий помрём все, если не отчистим Ленинград.

Люди были ослабшие, еле стоят. Не поймёшь, не то лом держит, не то сам держится за него. Двумя руками, с превеликим трудом, отрывали этот лом от земли. Не только руками — животом, буквально всем телом поднимали. С проклятьями, но поднимали.

А когда стало совсем тепло, наш садик даже завёл свой огород. Впрочем, насколько помню, ничего мы там толком не вырастили. Семян было мало, да и большинство из нас городские, не знали сельской работы.

К тому же кормить начали получше. Пайки прибавились, пища стала чуть разнообразней. Появились молоко, творог, правда, соевые… Медики ходили, капали в тарелки детям какие-то витамины. Во всяком случае, ребятишки наши ожили: задвигались, начали играть… Я как в первый раз услышала детский смех у себя в группе, так он меня настолько поразил, что я остановилась и замерла.

В.М. Хренова: Ещё в самом начале зимы немцы вдруг прорвались у Кировского завода. Но об этом я уж потом узнала, а тогда, ночью, нам позвонили с особого отдела фабрики и, ничего не объясняя, приказали:

— Подготовьте дела на всех сотрудников и перенесите в кочегарку.

А все же документы хранились у меня, Марья-то Семёновна в грамоте была не очень, за грамоту отвечала у ней я.

В общем, я со сна переполохалась, схватила ящик с документами, стащила его в кочегарку и сама же — сама! — швырнула в печь. Только бросила, тут же спохватилась, а уж поздно. Ведь сказано было: приготовить! А я… С голоду, со сна да с испугу натворила  таких дел… Уж и ругали меня!..

Потом я ещё долго пыталась хоть что-то восстановить. Уже весной сижу я вот так, мудрю чего-то за столом, пытаюсь восстановить по памяти хоть какие-то данные, как вдруг вырастает передо мной офицер.

— Здрасьте, — говорит. — У вас тут должен быть мой племянник Геша Малёнкин.

Перед войной этот Геша жил с родителями прямо на территории фабрики. Его отец был кто-то из фабричного начальства. В июне он ушёл на фронт, а мама, Мария Фёдоровна, решила отдать мальчика нам. Раньше он никогда не ходил в детский сад, но тут она поняла, что у нас ему будет всё же получше. Каждый день заглядывала, навещала, но потом слегла и, как многие мамы, умерла, кажется, в марте.

И вот объявился этот военный, её брат. Принёс хлеб, сахар, попросил оставить мальчика в детском саду, взял на себя оплату за содержание ребёнка. Пришёл и второй раз, и третий… В общем, зачастил. Насколько, естественно, позволяла служба.

Служил он недалеко — на Московском проспекте, около Дома Советов, в тридцать первой окэшээр, то есть в отдельной кабельно-шестовой роте. Сядет на велосипед и к нам за полчасика докатит. Геше всегда приносил свой командирский доппаёк: полбуханки хлеба и банку, в которой всё перемешано — масло, сахар, ещё с чем-то там…

В первый раз Геша как налетел на хлеб с банкой, так я думала: всё, конец мальчишке. Я у него отбираю, а он прижал банку к животу и ладошкой в неё, и ладошку в рот, и снова в банку, и снова в рот. Но после такого голода разве можно столько сразу! Нас ведь предупреждали.

Ездил он к Геше. Играл с ним. И с другими ребятами играл. Когда он катал их на своём велосипеде, не придумать было большего праздника. Со мной разговаривал… ну, как обычно родители разговаривают с воспитательницей своего ребёнка? Ничего особенного.

Но вот в конце августа я сказала, что нас в следующем месяце собираются, наконец, эвакуировать, и он попросил, чтоб, как мы очутимся на месте, обязательно дала ему телеграмму: мол, добрались так-то. Я после так и сделала. И в ответ вдруг получаю: «Несказанно рад, что вы доехали хорошо. Целую тебя и Гешку. Алексей». Я себе думаю: Господи ты боже мой, чего это он меня целует-то? А потом такие пошли от него письма!..

В сорок четвёртом прислал мне вызов. И я поехала в Ленинград. И мы поженились.

Поделитесь ссылкой с друзьями:

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Вы можете использовать следующие HTML тэги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

1 + три =