78 лет назад, 8 сентября, началась ленинградская блокада. Для всех петербуржцев это особый день. Но для тех, кто жил здесь в блокаду, он особый по-своему.
В 1941-м ей было десять лет. Она радовалась тёплому лету и вместе со всеми ленинградскими мальчишками и девчонками ждала, когда Красная армия разобьёт проклятых фашистов — к началу осени или, может, в октябре? Но уже в начале осени началась блокада…
В замкнувшемся кольце оказались 2 миллиона 550 тысяч мирных жителей и 300 тысяч беженцев, которые пришли в Ленинград из западных районов страны, чтобы укрыться за его стенами. Итого около трёх миллионов человек. В том числе примерно полмиллиона детей.
— Нинель Викторовна, где в сорок первом жила ваша семья?
— Мы жили на Лиговском проспекте, 39, — рядом со Знаменским собором. Его сейчас нет, он был взорван в 1940 году, и на его месте теперь станция метро «Площадь Восстания». Этот дом принадлежал епархии. Наша семья занимала часть квартиры бывшего настоятеля Знаменского собора.
Я родилась в 1931 году, а в 1939-м родился мой брат, который всю войну и после неё оставался на моём попечении. Отец был сотрудником Большого Дома (тогда НКВД), мама — художником-декоратором Мариинского театра. Он тогда назывался Кировским. С нами жила бабушка — мамина мама. А когда началась война, мы забрали к себе ещё и родителей отца — они были старенькие и нуждались в заботе.
Мамин театр эвакуировался 8 августа. Ей сказали: «Мы можем взять только вас и ваших детей» А как же обе бабушка и дедушка? «Мы не можем дать вам столько билетов на поезд». И мама отказалась — так мы остались в городе.
— Мама не пыталась отправить в эвакуацию хотя бы вас с братом?
— Конечно, она молила Бога, чтобы найти способ отправить нас подальше от этой беды. Многих детей летом вывозили за Волгу, на Урал. Из моей школы пришла учительница с сообщением: эвакуируют детей, — и мама дала согласие. Сшили мне рюкзачок, в его уголки положили по картофелине для придания формы. Собрали вещи и уже готовились идти на Московский вокзал, что был через дорогу. И тут бабушка сказала: «Не пущу! Не сдам ребёнка. Будет с нами, что бы ни случилось!». И меня не отдали.
— Представляю, как потом пришлось об этом пожалеть!
— Нет, мы потом благодарили судьбу, что не уехали. Это была так называемая ближняя эвакуация. И на станции Лычково поезд, в котором были ученики нашей школы, разбомбили. В щепки. Когда дети выскакивали из вагонов, чтобы укрыться в поле, в траве — фашисты на бреющем полёте расстреливали их, добивали. От нашего класса осталось пять человек из числа тех, кто не уехал на том поезде. Потом маме звонили: «Боже мой, какая вы везучая!..».
А мы, кто остался в живых, стали ещё крепче дружить.
— Но ваш отец как сотрудник НКВД наверняка мог отправить свою семью в глубокий тыл?
— Да, конечно. Но с самого начала войны отец был в командировке, в Литве. Был бы с нами — мы бы эвакуировались, конечно, и остались живы-здоровы. Но не получилось…
22 июня в 4 часа утра на станции Лида, когда эшелон с работниками НКВД возвращался в Ленинград, немцы уже бомбили приграничные территории. Разбомбили и тот эшелон. Моего раненного отца вытащили из вагона и погрузили на случайно проезжавший грузовик. Два месяца мы ничего не знали о нём, думали — погиб. Потом пришло письмо. Медсестра написала, что папа лежит в больнице на Урале и что у него парализована вся правая половина тела, держать ручку он не в состоянии, пальцы не сгибаются.
— Каким было в Ленинграде то первое военное лето?
— И месяца не прошло после начала войны, и 20 июля нам выдали карточки. За хлебом ходили или мама, или я с друзьями, всегда вместе — так было безопаснее.
Ещё, помню, мы ходили на Московский вокзал помогать людям, которые надеялись вырваться из города. В основном это были женщины с детьми и с наспех отобранным скарбом. Желающих выехать было так много, что они уже не помещались в здании вокзала, сидели на чемоданах и мешках под его стенами, без еды и питья. Просили нас: «Девочки, водички принесите из кранов в туалете!». В ожидании билетов и эшелонов проходили дни и недели.
8 сентября мы с подружкой, как обычно, побежали на вокзал помогать людям, смотрим — а там пусто. «Все получили билеты и уехали?», — с удивлением спросили мы у дежурного. «Нет, немцы перекрыли дорогу. Все вернулись по домам». Вот с этого момента нам стало по-настоящему страшно.
—Когда перестали работать школы?..
— В сентябре-октябре, в зависимости от района города и связанной с этим частоты обстрелов. В эти два осенних месяца нам давали маленькую турнепсину (брюкву). Если честно, мы ради неё и ходили на занятия. Эту брюквину я приносила домой брату.
Когда похолодало, нас перевели учиться в подвал. А с ноября мы, малолетки, в школу уже не ходили.
В домах появились крысы, целые полчища. Маленького брата мы держали на столе — искали спасения от крыс. Однажды сидит он, закутанный — и вдруг как закричит, головой трясёт — мышь ему в ухо вцепилась, мочку прокусила. Я сняла ботинок — и в неё!.. И что бы вы думали: крыса на меня бросилась! Кинулась на меня со стола. У братца шрам на щеке остался.
— Вы помните первую бомбёжку?
— Не бомбёжку, а первый обстрел, он был 4 сентября. А самолёты прилетели бомбить 8-го. Так вот, первый обстрел был на Второй Советской, хотя метили, понятно, в Московский вокзал. У нас зазвенели стёкла. По репродукторам объявили, что надо спуститься в бомбоубежище: в обязательном порядке! Потом начались бомбёжки, но не нашего района, а Володарского (теперь он называется Невским районом), Калининского, Выборгской стороны, где были сосредоточены крупные предприятия.
Мы очень испугались, когда был первый обстрел, а уж бомбёжки — тем более. Спали под звуки метронома — он теперь регулировал наш сон. Если воздушную тревогу не объявляют, можно поспать.
По радио выступала Ольга Берггольц. Вот мы лежим в кровати, она читает по радио стихи — и мы потихоньку успокаиваемся. Знаете, это была какая-то своего рода психотерапия, такое снимающее напряжение воздействие было. И сильные были стихи. Поэтесса говорила с городом, с жителями. Она ведь в блокаду тоже оставалась с нами. Её подлинно пережитое выливалось в стихи, и нас это держало.
— Нинель Викторовна, как вы переживали голод?
— Я записала в тетради: первые признаки страшного голода начались в октябре 1941 года. С этого времени мама будила меня в пять утра, тепло одевала, проверяла пришитый ею большой карман с тыльной стороны курточки — в него я складывала карточки. Были случаи, когда их отбирали на улице. Вот почему мы, одноклассники — два мальчика и три девочки — вместе ходили в булочную на углу Восстания и Невского. Это был магазин, к которому нас прикрепили для отоваривания карточек. Утром, задолго до открытия, у его дверей уже стояла очередь. После долгого ожидания подходили машины, хлеб разгружали и выдавали по карточкам.
В моей тетради сохранилась запись: июльская рабочая карточка составляла 800 граммов хлеба, служащая — 600 граммов; вплоть до октября рабочим полагалось 2 кило мяса, служащим — кило двести. С 12 сентября рабочие получали 500 граммов хлеба, служащие — 300, дети — 200. И больше, в общем-то, уже ничего не выдавали, только хлеб. С ноября норму понизили до 125 граммов, и этот факт вошёл в мировую историю. С октября перестали продавать мясо, сахар, крупу. В ноябре магазины стояли уже совсем пустые.
Представьте только: по 125 граммов хлеба на человека! Причём был бы это хлеб, а то ведь муки-то там было мало, а всяких добавок много. Давали нам этот комочек, и я его прятала в мешочек, а мешочек под одежду. Случалось, отбирали хлеб, особенно у детей и стариков. Всю жизнь горжусь — всегда весь хлеб приносила домой, до крошки. Ни разу не позволила себе съесть по дороге даже маленький довесочек. В очереди мы говорили только о хлебе: вот, мол, обещали увеличить норму выдачи, когда же, когда же, когда?.. Хлеб, еда — это была настоящая мания.
— Долго приходилось стоять в очереди?
— Иногда больше двух часов. Потому что не было хлеба. Мы с шести утра стояли в очереди. И если машина не приходила, женщины-продавщицы сами ехали на хлебозавод и помогали там загрузить машину. Они очень рисковали. За хлеб, который они везли, могли убить. Вот почему продавщиц было четыре, они при случае могли отбиться…
— Карточки, хлеб отнимали с дракой?
— Не обязательно. У меня на глазах хлеб вырвали у старушки, куда ей затевать драку, на ногах бы устоять… А нас спасало то, что мы кучкой ходили, впятером, и стояли вокруг кольцом, пока последнего из нас не отоварят. Насмотрелись в хлебной очереди всякого. Однажды парень хлеб вырвал и тут же стал есть… У него отбирают, а он в рот мякиш запихивает…
— Рассказывают, что осенью сорок первого в городе убирали с витрин муляжи и рисунки продуктов…
— На Невском проспекте стояли красивые фонари. И прямо на них была реклама. На углу Невского и площади Восстания висела в виде искусно выполненного муляжа красивая сдобная булочка довоенного образца, пышечка такая…. А на витрине ресторанчика, находившегося неподалёку, был выставлен муляж запечённой курочки. И что мы, дети, делали? Мы все пятеро подходили к этой курочке и любовались на её подрумяненные бока. Ну а потом до администрации района, видно, дошло, что эти продукты в рекламе не нуждаются, и их копии убрали. Но мы долго ходили: надо же, курочка как живая… Каждый вспоминал детство: вот мы когда-то это кушали, а сейчас видим еду только на картинке…
А однажды… Представляете, я случайно дома наткнулась на тот самый рюкзачок, с которым собиралась в эвакуацию вместе с моим классом. Полезла внутрь и вытаскиваю две сморщенные картошечки, скукоженные такие: «Мама, смотри!»… И мы их в супчик положили.
— Ещё говорили, что самое страшное, если рядом упала бомба и взрывной волной выбило стёкла. Заделать окна было нечем, а мороз в комнатах и без того стоял страшный.
— У нас такого не было. Нам повезло, у нас ни одно стекло не было выбито. Вокзал не работал, а предприятий рядом не было. А жили мы не в комнате — на кухне. Тепло берегли. Она была небольшая, и мы почти впритык поставили три кровати: дедушка с бабушкой, родители отца, — на одной, мама с братиком на другой, я спала с другой бабушкой, маминой мамой.
На работе давали плотную бумагу, мама ею закрыла окно. Не только для тепла, но и чтобы свет из окон не просачивался на улицу. За светомаскировкой следили строго.
— Вы читали что-нибудь во время блокады?
— Так ведь света не было! В первые несколько месяцев давали два литра керосина на семью. Но потом и керосина не стало, и лавочки эти закрыли.
— В баню, рассказывают, ходили тоже по талонам…
— Да, но не всем они были доступны. Июль, август, сентябрь — бани ещё работали. А потом талоны на них выдавали только служащим и рабочим. Мы не могли туда пойти. Но на Пушкинской улице находился пожарный гидрант, и он нас нередко выручал. Мы тянулись к нему кто с бидончиком, кто с чем, а потом, когда гидрант перекрыли, мы с мамой стали ходить за водой на Фонтанку. Прорубь была глубокая, и я могла ненароком нырнуть в неё, поэтому за водой наклонялась мама, а я потом уже потихоньку тащила бидон домой.
Замороженные трамваи и троллейбусы стояли по всему Невскому. Когда отключили свет, они так и замерли. Не было электричества, чтобы отогнать их в парки и депо. Тропиночка была протоптана вдоль трамвайных путей. Однажды мы с мамой по ней почти ползём и видим: тётенька прислонилась к стене, и её качает. Я говорю: «Мама, может, ей помочь?..». А она мне отвечает: «Ника, если я помогу этой тётеньке, я упаду вместе с ней. И нас уже никто не поднимет». И мы прошли мимо.
Потом, когда мы с водой возвращались, женщина лежала уже мёртвая, её разули и вывернули карманы пальто.
— Того бидончика воды из Фонтанки хватало только, чтобы попить?
— Нет, мы всё же мылись, по минимуму. У брата был только чубчик. Мне мама обрезала вот такущую косу, оставила короткие волосы. Мама привозила на санках с Фонтанки воду и грела её на буржуйке. Потом купала всю семью в одном тазу в таком порядке: сначала брата, потом меня, взрослые напоследок. Мама говорила: «Я не допущу, чтобы у вас были вши».
И бельё, представьте, стирали. Когда ездили за водой на Фонтанку, там прополаскивали полотенца и наволочки. У нас было несколько одеял, и мы спали в одежде, чтобы в случае чего сразу спуститься в бомбоубежище. Старики поначалу тоже туда ходили. А потом перестали, на предупреждения о бомбёжках не реагировали, какое-то безразличие их охватило. Сил не было на лишнее движение…
— И всё-таки за водой ходили каждый день?
— Нет-нет, раз-другой в неделю. Поскольку не ели, то и пить особо не хотелось. Хотя воды нам не хватало катастрофически, не меньше, мне кажется, чем хлеба. Руки как мыли? Мама намочит тряпочку — и все пользовались ею. Дедушка с бабушкой умерли — мама их кровати просто отодвинула…
Другая бабушка — с маминой стороны — умерла, прижимая меня к себе. «Мама, мне холодно, — жалуюсь, — бабушка такая холодная….». Мама подошла, руки её раздвинула…
А когда дедушка умер, мы его труп запеленали, отвезли на саночках в морг и уехали. Никто не уже не регистрировал эти «пеленашки», как их называли в народе. Мамину маму оставили там прямо с санками — привязать мы её привязали, а отвязать сил уже не было…
В апреле 1942-го мама узнала, где наши похоронены, — на Пискаревском. Мы пошли туда пешком. Мама спросила служителя: «Может, вы помните, где захоронили пожилую женщину, мы её на саночках привезли и оставили?». «Какие саночки? Трупы привозили навалом на грузовике. И закапывали». Мы заплакали и поползли обратно через весь город домой.
…Мама умерла в феврале 1944-го, после снятия блокады. Отец к тому времени уже вернулся. Он заплатил зенитчицам на Волковском кладбище, и мамочку там похоронили в хорошем месте.
Отец заботился о том, чтобы справиться с нашей худобой. Уж и хлеба было в достатке, но мы с братом упорно прятали его под матрас. Солдаты отца-офицера плакали, глядя на нас, пытались подкармливать. «Не давайте ничего детям. Они сыты», — требовал отец. У меня была куриная слепота на почве голода. Вечером я не реагировала на свет, стала совсем близорукой.
— Что помогло вам выжить в то страшное время?
— Мы выжили — мама и мы с братом, потому что мы древнего дворянского рода, и у бабушки были драгоценности. Эти драгоценности мама меняла не на хлеб, а, как я помню, на крупу. Исключительно на пшено и перловку. Мама добавляла их в супы. На Мальцевский рынок приходили люди по договорённости, и меняли продовольствие на дорогие вещи. Мама в хлебном магазине договорилась с продавщицей и через неё сбывала драгоценности. Нам приносили небольшой мешочек с крупой прямо домой, и мы были счастливы… Ничего другого в рационе не было.
Осенью мы купили буржуйку. Мужчина, который её продавал, сказал: «Я только на хлеб её меняю, больше ни на что». Нам повезло: на кухне в окне было отверстие для самоварной трубы. И вот в эту дыру он вывел трубу. У нас каким-то чудом не украли дрова из сарая, что стоял во дворе. Ни одного полена. Мама очень за них боялась, но не было сил домой перетаскать.
— Что у вас осталось от блокады на всю жизнь?
— Понимание того, что такое хлеб. Он для меня символ жизни. Хлебу молятся. Благодарят Господа за то, что он есть. Хлеб ценят за то, что он — жизнь.
А ещё — холод. Мы же несколько лет замерзали даже в жару. Вот уж и блокада была снята, а мы всё равно надевали на себя всё, что могли. Это пожизненно при мне так и осталось.
— Как праздновали день снятия блокады?
— Я с братиком была — стала его одевать… и мы дотопали до Фонтанки, когда салют с Петропавловки ударил. Салют был мощный. Сняли блокаду — это было главным, слава тебе, Господи! Весь Невский был заполнен людьми. Все радовались, плакали, смеялись, обнимались. Общим было ощущение: да, мы, ленинградцы, многое пережили. Но выдержали!..
Полностью видео-интервью «Дети блокадного Ленинграда. Интервью с Нинель Викторовной Краснолуцкой» можно посмотреть на портале Президентской библиотеки.