Фронтовики не любили вспоминать войну. В том числе про подвиги, свои или чужие. «Да что там вспоминать! — сказал мне один бывший солдат. — Это был сплошной страх». А ещё — кровь, пот и слёзы.
Мой старший товарищ и коллега Владимир Иосифович Михельсон, однажды рассказал, как он, безусый военный журналист, приехал в лётную часть, чтобы написать первый в своей жизни репортаж:
— В штабе мне говорят: «Герой? А вон он у берёзки стоит — только что из боя. Двух “мессеров” сто девятых завалил». Такая удача! Я бегом к этому лётчику. Чтоб получить сведения по свежим впечатлениям. А он стоит и курит глубокими затяжками, смотрит куда-то вдаль. Я ему один вопрос, другой, третий — как всё произошло? как он поймал в перекрестье прицела этих фрицев? с какого раза удалось подбить того и другого?.. В ответ молчание. Заглядываю ему в глаза, а у него взгляд… невидящий. Я ещё что-то вякнул. Он так же молча прикурил от второй папиросы третью. Наконец, глянул в мою сторону и… «Да пошёл ты!» — говорит. И добавил, куда. Потом оттолкнулся спиной от берёзы и зашагал прочь. Смотрю, а у него сзади гимнастёрка, галифе, от подмышек до голенищ, — всё мокрое, хоть выжимай. И на солнышке от спины парок идёт. Мне после сказали: лётчик-истребитель за бой теряет три-четыре кило.
А вот рассказ хирурга военных лет Владимира Львовича Ваневского, после Победы ставшего одним из ведущих отечественных реаниматологов и анестезиологов:
— У меня всё было, как у тысяч таких же мальчишек. В тридцать седьмом окончил школу, в сорок первом ускоренным выпуском окончил медицинский институт в нашем Воронеже, после начала войны сразу ушёл на фронт полковым врачом, а уже в сентябре был тяжело ранен и попал в плен. Пытался лечить тех, кто оказался в том же лагере. В сорок третьем с третьей попытки бежал. Повезло — попал к партизанам.
Я пытался узнать подробности.
— Да какие могут быть подробности? — переспросил Владимир Львович, улыбнувшись своей мягкой интеллигентной улыбкой. — В том сорок третьем я, 23-летний мальчишка, служил старшим врачом 5-й партизанской бригады Ленинградского фронта. Знаете, что это такое? Я как хирург стоял у стола на конвейере. Резал и зашивал. В поту, крови, иногда туго соображая от усталости. Такие операции делал, которых не было ни в одном учебнике мира! Потому что если по учебнику, так смертность была бы ещё выше. Я в том сорок третьем, образно говоря, вот так крутил в руках пищевод, — и для наглядности он, расставив руки, показал, как это было.
И ещё одно воспоминание, на сей раз моё — о том, что психологические раны войны у воевавших никогда не заживали.
Мария Ефимовна Ляхова прошла все круги ада военного и послевоенного лихолетья. 18-летней девушкой осталась в родном селе Жуковка Брянской области, оккупированном вермахтом. Комсомолка, учительница начальных классов местной школы, она с самого начала возглавляла в селе разведгруппу партизан.
В 1943 году по доносу была арестована немцами, и две недели просидела в гестапо. После череды тяжёлых допросов и избиений следователь предложил сотрудничать с оккупантами. Ей удалось получить весточку от командира партизанского отряда, который разрешил ей дать согласие, чтобы сохранить себя. Марию выпустили. Вскоре в ходе освобождения Брянщины Красной армией командир партизан погиб, а документ о сотрудничестве с гестапо попал в СМЕРШ. Никто ни в чём не стал разбираться. Марию осудили на 10 лет лагерей. Вышла на свободу она только после смерти Сталина.
Мария Ефимовна, которую в семье все называли Мурой, приходилась моей тёще родной тёткой, хотя была старше её всего на несколько лет. Во второй половине 1970-х мы с женой и маленькой дочкой несколько раз ездили в отпуск в Жуковку.
Основные фаланги пальцев на обеих руках у Марии Ефимовны были в мелких шрамчиках. Об их происхождении я не спрашивал, а сама она не рассказывала. Она вообще никогда не говорила о войне. Но однажды в вечерних теленовостях показывали визит Леонида Брежнева в ГДР. Как только советский генсек спустился с трапа самолёта и припал в братском поцелуе к руководителю Восточной Германии Эриху Хонеккеру, Мура резко поднялась и ушла к себе в комнату.
Назавтра она объяснилась:
— Не могу видеть немцев, слышать их речь. Мне сразу становится плохо — в глазах темнеет, и проваливаюсь… в яму. Всё понимаю — и что столько лет уже прошло, и что это другие немцы, но ничего не могу с собой поделать. — Потом помолчала и добавила: — Если утром включу радио и услышу, что началась война, сразу закрою все окна, включу газ и лягу помирать. Ещё одной войны мне не пережить.