Это был самый длинный день в истории России, называвшейся тогда Советским Союзом. В тот день 79 лет назад началась война. Она стала трагедией, которую в конце концов увенчала Победа. Храм на крови.
В 1941-м моему тестю Леониду Шевкуну было пятнадцать лет. Но на войну он попал. Правда, не в действующую армию, а в партизаны.
О том, как воевал в лесах в районе Орши, никогда не рассказывал. Но однажды, уже в начале 1990-х, когда родня собралась, чтобы поздравить его с очередным днём рождения, он после третьего тоста, который обычно пьют за тех, кого уже нет, а мы, по беспамятной свой молодости, об этом забыли и выпили опять за новорождённого, — он вдруг прижал ладони к лицу и затрясся всем телом.
Сперва мы не поняли, что случилось. Никто не видел его плачущим. И тут сквозь рыдания мы расслышали:
— Нас вдвоём послали в разведку. И мы в лесу напоролись на немцев. Его заметили. Начали стрелять. И попали. Он так кричал! Так кричал! Ему было всего семнадцать. Паша, мы с детства были друзьями…
Мой дед Иосиф Бруссер служил на Ленинградском фронте. В начале лета 1942-го, после первой страшной блокадной зимы, его направили в командировку в Ленинград. Людей в городе было мало, но улицы, набережные, площади — всё сияло чистотой, как до войны. Только тут и там попадались здания, разрушенные в ходе артобстрелов и бомбёжек.
Получив на сутки карточки в столовую Дворца труда, дед пришёл туда обедать. За столом их было трое: военврач в чине майора и два капитана, один — пехотинец, другой, мой дед, — интендант. То, что называлось щами, на самом деле представляло собой водичку, в которой плавали две-три жиринки и пара крохотных листиков капусты.
Вдруг военврач побледнел и резко поднялся:
— Товарищи командиры, следуйте за мной!
Оба капитана и в действующей армии питались не намного сытнее, а потому с большой неохотой оторвались от супа. Военврач направился в противоположный от входа конец зала.
— У меня в тарелке была маленькая косточка. Это детская косточка.
Они вошли в варочный цех и сразу — по перепуганным глазам — увидели женщину-повара. Она была полная, но эта полнота не имела ничего общего с блокадной голодной отёчностью. Женщину тут же вывели во двор, и капитан-пехотинец, по приказу военврача, застрелил её.
Майор достал из висевшей у него на боку командирской полевой сумки лист бумаги. Мой дед составил акт, и они все трое расписались. В те дни в блокадном Ленинграде за такого рода преступления полагался расстрел на месте.
Эту историю дед рассказал мне, когда я, десятиклассник, услышав где-то, что в блокаду было людоедство, пристал к нему с вопросом: «Неужели это правда?»
— Да, такое тоже было, — сказал дед. — Но не это определяло лицо Ленинграда. И преступников уничтожали безжалостно.
А вот ещё одна история. Точнее — судьба.
В нашем огромном доме на Таврической улице, где я жил в детстве, большинство обитало в коммуналках, и почти все друг друга знали. А уж этого человека знали все до единого.
Взрослые рассказывали, что летом сорок первого он со всем своим курсом Академии художеств ушёл в армию. Их переодели в военную форму, посадили в теплушки и повезли на фронт. Оружие, сказали, там выдадут. Но до фронта они не доехали. Эшелон остановился, и, когда открылись двери теплушек, там, держа наизготовку автоматы, стояли немецкие солдаты. Всех построили и под лай охранных собак погнали в импровизированный лагерь. Оттуда повезли в концлагерь в Польшу…
Ранней весной 1942 года наш сосед по дому стоял на заснеженном плацу босиком, в грязно-белых кальсонах и рваной нательной рубахе. Отросшие светлые волосы и борода развевались на ледяном ветру.
Эсэсовец отбирал «на печь» каждого пятого. Очередным пятым оказался наш сосед. Но эсэсовец, увидев его, закричал:
— Jesus!
Так этот человек остался в живых. Что потом ему пришлось пережить, объясняя, смершевцам, почему он, еврей, уцелел, — история умалчивает. Об этом тогда не рассказывали даже близким.
Каждый день утром он уходил из нашего дома куда-то на службу, возвращался поздно вечером. Худощавый, неразговорчивый, седой как лунь. Жил он один в маленькой комнатке в подъезде напротив нашего.
…Я знаю немало таких историй и людей, которые воевали, но не считали, что совершили что-то геройское. Они всегда отмечали День Победы, даже после того, как в декабре 1947-го Сталин отменил этот праздник. Они собирались за столом, пили, ели, вспоминали… Но как-то не помню особого веселья. Ни в нашей семье, ни в семьях наших знакомых.
Те, кто прошёл войну — на фронте, в тылу или на оккупированной территории, — высоко чтили Победу. Но война для них была, прежде всего, трагедией, а для многих — катастрофой. Они видели и пережили такое, чего ни тогда, ни даже теперь не пишут в книжках и не показывают в фильмах…