Архив. Деревянная нога

Редакция
Октябрь24/ 2022

130 лет назад родилась Марина Цветаева. Мы публикуем очерк известного московского литератора Игоря Ачильдиева (1931–2001). Очерк был написан в 1970-е годы и отвергнут советской цензурой.

На девятый день командировки мы поехали в Елабугу.

Набережные Челны расположены на самой Каме. По крутому спуску Володя, горкомовский шофёр — чернявый молодой парень, похожий на татарчонка, — загнал зелёный пыльный «газик» на широкий паром. За нами въехала старая широкая полуторка, гружённая железными прутьями, потом автофургон с хлебом, самосвал с кирпичом — машин набилось много, и каждая въезжающая качала паром с боку на бок.

Наконец, с берега скинули чалку, и мы отвалили. Медленное, но сильное течение развернуло паром, и мы поплыли вкруг зелёных островков на правый берег Камы.

Володя потянулся, развёл руки в стороны и зевнул. В зеркальце мне было видно, как на глазах у него навернулись крупные крепкие слёзы. Он смахнул их рукавом и засмеялся:

— Валер, я знаешь, где вчера ночевал? У одной из наших, из активисток… Любкой зовут. Да ты её знаешь, она в горкоме часто бывает.

— Освобождённая? А где работает? Я её, потаскуху, выгоню. С треском!.. А тебе последний раз… Что ты их на горкомовской машине катаешь?

— Валер, погоди, со мной случай произошёл вчера — умрёшь. Сидим, понимаешь, выпиваем, то-сё. Я к одной полез. Обжимаю, целуемся — всё как надо. Ну, и она — идёт, в общем… Потом ребята маг включили. Говорю, пойдём потанцуем!..

— Это что же за Любка? Я же всё равно узнаю. Нам шлюх не надо!

— Да ты слушай, слушай! Господи, такая история — раз в жизни. Я ей, значит, — пойдём потанцуем… Ну, она говорит, пойдём. И встала. Пошла, понимаешь…

Володя захихикал, стараясь сдержать смех, и в то же время не сдерживая его по-настоящему, а так, для приличия; может быть, он меня стеснялся — не знаю.

— Ты это брось, Володька! Горкомовский «газон» — не такси, баб развозить по домам. Засекут тебя пьяного — привет! Пальцем не шевельну. А насчёт Любки можешь не сомневаться, найдём.

— Да ты послушай, Валера, дальше-то, дальше… Она пошла, слышу, скрипит. Гляжу: у неё нога деревянная! Мать моя… Мы джигу, шейк пляшем, а она еле ногу тянет.

— Ну?..

— Я, конечное дело, сразу переключился на другую. Тоже ничего попалась, мягкая девчонка…

— Дурак. А та, наверно, плакала?

— Наверно. Помню, когда их домой вёз — плакала. А я-то чем виноват? Ей и нельзя, наверно… Ведь нога-то деревянная!

— Дурак. Деревянная нога… Сердце у тебя деревянное. Может, ты её на всю жизнь обидел? Балда. Кто же эта Любка-то?..

— Ты её знаешь: она там работает, где мы редко бываем, но всем нужное учреждение.

— Ты мне брось загадки крутить, давай вон вылазь на берег, причалили.

Паром подошёл к правому берегу, и мы кое-как выбрались из толчеи машин, погнали по песчаной дорожке, потом выехали на шоссейку.

Через полчаса мы были в Елабуге.

Городок этот одноэтажный, старинный. Купеческие дома крепкой кирпичной кладки стоят упорно, широкими стенами охраняя древние маленькие дворы. С горы Елабуга вся на ладони. Лишь две-три церкви высокими колокольнями нарушают её одноэтажное существование. Словно специально, чтобы доказать человеческую возможность строить высоко и красиво. И, ограничившись этим доказательством, жители успокоились, остановились на этом и дальше уж весь город строили по-своему: как удобнее жить, поближе к земле.

Шофёр теперь внимательно следил за дорогой, а Кузин, секретарь горкома комсомола, показывал, куда сворачивать. Я сидел на заднем сиденье. Кузин повернулся ко мне и сказал:

— Мы с Евтушенкой сюда приезжали. Он как увидел тот крючочек — весь побледнел. Я знаю, где её дом стоит…

Мы ехали по длинным мощёным улицам, вдоль и поперек которых гуляли люди, гуси, курицы. Наконец, машина свернула в переулок и остановилась перед подслеповатым бревенчатым домиком. Он стоял на углу, так что две его стены выходили на улицу, а две скрывались за забором и садом. Забор высокий, забранный тонкой шелёвкой, серой от старости, как и дом. Калитка привешена почти к самому домику и вровень с верхними венцами, которые покосились вместе с забором. Когда я нажал на запор, калитка сразу открылась, словно выпала на меня.

Кузин и шофёр остались в машине. Я вошёл и огляделся. Маленький двор весь зарос лебедой и крапивой, фиолетовые цветы репейника тянутся к столбику крыльца. Внутри дворика ещё забор, низкий, по грудь. Он отделял домик от сада. Открылась маленькая калиточка и из сада ко мне вышла старушка.

Одета она была в нечто бесцветное, без покроя и фасона; определить, что на ней, я не берусь. Может быть, поэтому мне и не запомнилась её одежда: фартук ли, халат — Бог весть, но что-то такое типично старушечье, когда уж всё равно что надеть, лишь бы не дорого.

На носу у старушки нацеплены очки — круглые, сильно выпуклые стекла. Дряблые щёчки висят помидорчиками: видно, некогда они были розовыми и придавали ей добрый вид.

Она подала мне руку:

— Здравствуйте! Меня зовут Анастасия Ивановна.

— Добрый день, Анастасия Ивановна. Вы извините, я насчёт… помните… давно это было: Марина Ивановна Цветаева у вас жила.

— А… Ну, входите, входите!

Она открыла дверь и провела меня в маленькие и, казалось, тоже старушечьи сени. Собственно, даже не сени, а так, обитое тёсом, чтобы спастись от непогоды, крыльцо. Сени вели в низкую горницу, разделённую на две комнатушки печью и белой перегородкой, не доходящей до потолка.

— В той, маленькой, — она провела меня за перегородку, где стояли две кровати, — они с сыном и жили. Раньше здесь занавесь висела, а перегородку-то мы уж после войны воздвигли. Там, за занавесью, они с Георгием, с их сыном, значит, и жили. Она звала его Муром. А я-то уж по-русски — Гогой. Мы здесь сидели, они с сыном — там. Когда они не хотели, чтоб мы их понимали, они между собой говорили на каком-то иностранном языке…

В комнатке было солнечно. Два высоких оконца глядели на покатую улочку, по которой мужик в кирзовых сапогах и светлой заграничной кепке тащил в горку два ведра с водой. За дорогой — овраг, заросший кустами и крапивой; в нём, наверное, бьёт родничок.

— Ей тоже здесь понравилось. Она привезла с собой человек шестнадцать эвакуированных. Начали их размещать. Гляжу, одна из них высокая страшная: волосы полуседые, короткие, а пальто длинное-предлинное, ровно подрясник. Господи, думаю, только бы не ко мне!.. Не хотела я её принимать. А она вошла, посмотрела в окошко и говорит:

— Мне здесь нравится, я остаюсь…

И осталась. Вещи они с сыном принесли, у них все было в мешках упаковано, на каждый мешок надето железное кольцо.

Однако недолго у нас пожила. Да ещё в Чистополь ездила; она ведь и сюда-то приехала из Чистополя. Там, говорят, тоже всего неделю побыла, посудницей работала в столовой. А потом уж сюда, и тоже, бедная, не могла нигде устроиться. Не брали её. Предложили посудницей, да так и не успела выйти на работу. В Чистополь она к писателю Асееву ездила. Просила его помочь — деньгами или работой, — не знаю уж.

Мы обе курили, я ещё с Гражданской. Когда муж ушёл, у меня на руках осталось четверо. Привыкла к самосаду. А Марина Ивановна — и не знаю где. Не умела она самокрутки завернуть и всё, бывало, просит:

— Анастасия Ивановна, сверните мне цигарку!

Сверну ей да себе, сядем, покурим. Помолчим. Грудь у неё впалая, сидит согнувшись — конечно, страшная… А всего на год меня старше-то…

Продукты у них с Гогой были: манка, гречка, сахарного песка — с пудик, пшено и другие разные крупы. Каждый продукт в отдельном мешочке. Я потом уж у Гоги часть купила… Вписали мы её с сыном в домашнюю книгу, она до сих пор сохранилась.

Анастасия Ивановна достала за зеркальцем папку с тесёмочками и вынула из неё пожелтевшую большую тетрадь: «Домовая книга проживающих в доме № 9 по улице Ворошилова («Теперь-то у нас улица Жданова, дом 20», — сказала Анастасия Ивановна), владелец дома Бродельщиков Михаил Иванович».

Тетрадь вся разграфлённая линейками, поверху идут надписи, напечатанные на русском и татарском языках. Я полистал книгу и нашёл две записи:

«Эфрон Георгий Сергеевич, родился в г. Праге, Чехо-Словакия, эвакуированный, ученик, прописан 21 августа 1941 г.»;

«Цветаева Марина Ивановна, родилась в Москве, эвакуированная, писательница-переводчица».

В конце записей, по милицейскому порядку, должна лежать марка госпошлины за прописку. Против фамилии Эфрона наклеена зелёная рублёвая марка с гербом и пришлёпнут штамп. Против Цветаевой марки нет. Видно, не стали её прописывать: раз уж умер человек — зачем деньги тратить? Все записи фиолетовыми чернилами, и Цветаева зачёркнута наискосок: как неправильная запись, ненужная, зря или по ошибке вписанная в домовую книгу.

Анастасия Ивановна аккуратно упаковала тетрадь в папку с тесёмками.

— Всего десяток дней и пожила у нас. Вот такое же было лето: огурцы, помидоры… Тепло! В субботу за нами пришли на воскресник, аэродром мы строили за городом, ровняли ямки. Она не пошла, послала заместо себя Гогу. А я пошла, и говорю ей:

— Вы тут уж без нас подомовничайте, Марина Ивановна! Если куда пойти, вы знаете, где у нас кладут ключ.

— А ладно, ладно, Анастасия Ивановна, я подомовничаю. Дома посижу, куда мне идти?

Мы с Гогой ушли на аэродром. Вернулась я первая. Вошла во дворик, гляжу — дверь в сени закрыта. Я нащупала ключик, а сама думаю: она ж не хотела уходить… Куда ж она?.. Открываю дверь и вижу — висит, ногами чуть не достает до пола. А рядом венский стул валяется…

И она показала на старый стул, сделанный из гнутого коричневого дерева.

— Пойдёмте в сени, покажу.

Мы вышли в сени.

— Вон видите, наверху штырёк торчит? Уж как она его заприметила, не знаю. Его чуть видать. Я до войны коз держала: одну выращу, другую забьём. А как обдирать? Удобнее всего на крюк вешать и обделывать. Для того и крюк этот вбит.

Под крышей в одну из слег глубоко, почти под шляпку вбит толстый самодельный штырь. Шляпка его расплющена в деревенской кузне, а сам он весь поржавел и закоричневел. Да и слега, видно, старая, где-то раньше пользованная: на ней прорези вырублены сбоку топором. Крепкое брёвнышко, с руку толщиной; во всю его длину тянется тонкая трещина.

— Я как двери открыла да увидала её, у меня ноги отломились. Вышла на улицу, села, держусь за сердце. Тут соседка: я тебя предупреждала, говорит, не ходи на аэродром, не обязательно. Видишь, тебе с сердцем плохо…

Я говорю, мне не от аэродрома, ты пойди в сени, посмотри.

Она кинулась…

Вызвали милицию. А я сижу, думаю, как же я Гоге скажу, ведь всего-навсего шестнадцать годов мальчику. Ничего, потом уж и он пришёл, узнал всё… Больше он не ночевал в дому. Её увезли и через несколько дней похоронили. Теперь могилу искали, выяснили сторожиху, при которой  хоронили, а всё же места точно не установили. И то ведь, сколько прошло времени.

Два письма она положила на столе. В одном — что мы ни в чём не виноваты. О нас заботилась… Это письмо пропало. А второе — к писателю,  уж не помню его фамилию, чтоб сына не забыли.

Все вещи Гога забрал. Мы с ним вместе разбирали, он увёз их на коляске, два раза ездил. Всё увез, а что ненужное — под кровать. Он спросил, куда бросать? Я ему показала под кровать.

Что же после неё осталось ребёнку? Продукты в этих мешочках да 400 рублей. Какие ж это деньги по тем временам? — Две буханки хлеба. Гога пожил несколько дней у товарища и уехал. Сначала в Чистополь, потом в Среднюю Азию. А как подрос, говорят, взяли его в армию, и погиб он на фронте.

Анастасия Ивановна поджала губы и помолчала.

— Да… Что же ещё осталось от неё? Тряпки мы пожгли, а вот сандалии я потом надевала. Нога у неё большого размера, я в сад ходила в сандалиях, чтобы подошва не мокрела. И ещё остались четыре куска мыла — это действительно тогда была ценность!

Мы вышли во дворик. Через невысокий заборчик виднелся заросший, ломящийся от плодов и ягод сад. Оттуда пахло солнцем и цветами. Слышно было, как в саду гудят тяжёлые пчелы. Не его ли — этот тёплый душистый сад — видела она в последние минуты?

«Такой мне сад на старость лет…

— Тот сад? А может быть — тот свет?..»

— Домик мы продали Гурьевым. У нашего дома крыша прохудилась; чтобы его соблюдать, надо сил много. Откуда они у нас? Перебираемся к детям. Гурьев деньги уж заплатил. Я ему говорю: двор весь зарос, хочешь скоси, хочешь выдерни лебеду-то. Твоё теперь дело. Через пять дней съедем…

— До свидания, Анастасия Ивановна! — сказал я. — Долгих лет вам, извините за беспокойство…

— А ничего, ничего. Я понимаю. Люди ездят, интересуются. Я даже книжку завела, пусть записывается, кто хочет.

Я расписался.

— Теперь куда? — спросил Володя. — Пива надо бы купить, а, Валер?..

Кузин поглядел на меня.

— Кровать-то её она выбросила прошлым летом. Сдала в металлолом. Узенькая такая коечка, солдатская. Соржавела вся.

Он помолчал, словно вспоминая что-то из того, что видел здесь в прошлый раз.

— Поедем на кладбище. По дороге и пива купим.

И снова мы петляли по елабужским улочкам, объезжая гусей и прохожих, залетая в ямы и колдобины. По дороге купили несколько бутылок пива в ларьке. Выехали на пригорок и остановились у кирпичной полуразрушенной стены.

Выбрали пониже место и перелезли через ограду. Прошли между могил в дальний угол. Под большой сосной из бетона выложено основание для памятника. На бетоне вразброс, не букетом лежали свежие георгины. Крупные красные бутоны. На сосне висел вымытый дождями бумажный венок, оставшийся, видно, от очередного коллективного посещения. Рядом прислонился голубенький крест с прибитой к нему жестянкой. На жестянке надпись:

«В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева, родилась 26 сентября ст. стиля 1892 года в Москве.

† 31 августа нов. ст. 1941 года в Елабуге».

— Её могилу шефируют студенты пединститута, — сказал Кузин. — Видишь венок?

Сосна скрипела под ветром, который шумел где-то далеко наверху в небе.

Мы снова перелезли через ограду, и я плюхнулся на заднее сиденье «газика», совершенно обессилев, ничего не видя и ничего больше не желая от этого города, в одной стороне которого захоронена Марина Ивановна Цветаева.

— Странно, — сказал Володя. — Пиво холодное, пьёшь — вроде холодно в животе, а рукам горячо. Отчего так, Валер?

Он включил зажигание, и мотор затарахтел. Потом он достал с сиденья бутылку пива, ловко открыл её, зацепив металлическую колючую крышечку за какую-то рейку, на которой держался брезентовый верх машины, и подал Кузину. Тот поморщился, поднял бутылку ко рту и стал пить крупными глотками, отчего кадык его ходил вверх и вниз, а пена текла по уголкам рта тонкими белыми струйками.

— Мировое в Елабуге варят пиво, — сказал Володя. — Нигде такого не пробовал: мягкое. Чего не завозят в Челны? Тоже ведь мы люди…

— Сиди уж ты, «деревянная нога». — Кузин оторвался от бутылки и бросил её за дорогу, сильно хлопнул дверцей и вытер губы. — Поехали! Я ведь всё равно знаю, кто эта Любка…

— Ну?..

— Ну и ну. Думаешь, не знаю? Эта, из больницы — её по глазам видать.

— Верно, угадал. Только я не у неё ночевал, а там… другой парень. Тоже из актива, между прочим.

— Балда ты, Володька! Для тебя чтó человек, чтó дерево — всё едино. Смотри! Я тебе полтора предупреждения уже сделал, ещё полтора — и собирай монатки…

Мы выкатили на шоссе и через полчаса были у парома.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Автор — Игорь Ачильдиев


Поделиться ссылкой:

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Вы можете использовать следующие HTML тэги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

4 × 4 =