Молодость, как правило, памятлива на мелкие детали — в основном смешные и глупые. А вот серьёзное и важное не замечает. Может, потому, что сама ещё слишком смешлива и глупа?
Но проходят годы, и смешное оказывается грустным, а юношеская бестолковость оборачивается попытками найти смысл во всём том, что с тобой происходило.
Дверь в казарму распахнулась и вошёл Пулин.
— Товарищ старшина, за время вашего отсутствия никаких происшествий…
— Отставить! Где Погосян?
— Был в каптёрке.
— Погосян! — рявкнул Пулин.
Из каптёрки выскочил взъерошенный сын Кавказа. В нашем дивизионе были ещё три грузина, державшихся вместе. Ребята городские, они вполне прилично говорили по-русски. В отличие от прибывшего к нам из Нагорного Карабаха, из глухого села, Погосяна. С языком у него не ладилось, служба не давалась, Пулин его пожалел и взял к себе в каптенармусы. Там и раскрылись таланты бережливого парня.
— Погосян, возьми нож у рядового Иоффе и встань к тумбочке, — приказал старшина. — Постоишь до развода.
— Есть! — на чистом русском отрапортовал Погосян и стал расстёгивать ремень.
Я сделал то же самое и отдал ему нож, который выдавался дневальному для охраны тумбочки с дивизионным телефоном.
Только вчера я прибыл в родную часть из полугодичной командировки, куда угодил после поездки на полигон Капустин Яр. Там мы сбивали своими ракетами реальные цели — отслужившие своё самолёты с автопилотами.
Видимо, нас, специалистов 1-го класса, больше обучать было нечему, и по пришедшей сверху разнарядке нас отправили в командировку на строительство новой ракетной базы. Там мы осваивали рабочие профессии — копали лопатами котлованы под фундаменты будущих зданий, разгружали кирпич и брёвна, заливали кольца для колодцев на железобетонном заводе, ставили в болоте столбы с колючей проволокой…
Жили в палатках, в глухом лесу, без офицеров, собирали и жарили на железных печках грибы, а когда бывали на работах в ближайшем городке, не брезговали дешёвым вермутом и недорогим портвейном.
Мы считали эту командировку дембельской, после которой нас отпустят домой. И что такое пулинская дисциплина, забыли напрочь.
Тем не менее, после шести месяцев в лесу казарма показалась старым, тёплым, родным домом. Заглянув в мои не по уставу весёлые глаза, Пулин, чтобы я не болтался по казарме, тут же поставил меня в наряд дневальным. И вдруг — что-то произошло.
В руках у старшины была пачка каких-то бумаг.
— Жусанова, Бало и Крупенина ко мне! — приказал Пулин, поочерёдно перебирая бумажку за бумажкой.
— Есть, — я отдал честь и поплёлся в Ленинскую комнату, где эти бездельники делали вид, что занимаются самоподготовкой и готовятся к политзанятиям.
Оказалось, Пулин принёс из штаба документы… на наш дембель! Нам было приказано собирать вещи и после обеда катиться, то есть отбывать на все четыре стороны.
— И чтобы я вас четверых больше не видел! — ухмыльнулся Пулин. — С довольствия снимаю, и нечего здесь кукрыниксами расхаживать! Бало!
— Чо?
— Опять руки засунул по самые помидоры? На гражданке будешь лясы точить, а здесь молодежь на тебя смотрит. Тьфу!
Наш старшина по части выражений был большим мастером. Особенно перед строем. Особенно на вечерней поверке. Это был театр одного актёра. После переклички и команды «вольно» начинался, как сказали бы в лётной части, разбор полётов за день. Он рассказывал, например, кого сегодня застали на посту спящим в кустах. При этом всё показывал в лицах, ложился на пол и изображал спящего караульного в обнимку с карабином. Потом, строя разнообразные гримасы, показывал, как стоит, весь «перекосоебившись», дежурный у тумбочки, пока другие дневальные убирают казарму. При этом доставал белый платок и показывал на нём чёрные полосы:
— А вот это ваша уборка! На полу под кроватями. А ты, Ильин, чо лыбишься? Тут тебе не цирк-шапито!
— Да я что, я ничего, — изменившись в лице, – начинал бормотать Лёва Ильин. — Я не дневальный, я погрузчик на техтерритории ремонтировал.
Не раз я Лёву уговаривал: когда тебя Пулин заводить начинает, встань по стойке смирно и молчи. Делай, как я. Но Лёва молчать не умел.
— Видали? Я ему слово, он мне десять. Наряд вне очереди! После отбоя — чистить толчки. Утром проверю.
Народ во время Пулинского спектакля начинал расслабляться, кое-кто уже заходился от смеха. Но после первого же наряда улыбки с лиц как рукой снимало. Точнее — языком нашего старшины. Это был сигнал к началу второго акта, когда, обходя строй с ухмылкой главного начальника, он раздавал наряды и делал «последние китайские предупреждения».
Наш старшина любил порядок и дисциплину. Мы, ходившие всегда в подбитых и начищенных сапогах, в отглаженных гимнастёрках со сверкавшими белизной подворотничками, в чистых бушлатах, свысока поглядывали на ребят из других дивизионов, которые иногда бывали похожи скорее на вахлаков, чем на советских воинов-ракетчиков.
А нашу казарму можно было показывать любому проверяющему, как образцовую, в любой час дня и ночи. И, кстати, если вспоминать про дедовщину, её в нашем дивизионе практически не было. Практически — потому что не быть совсем её не может.
Пулина знал весь наш военный городок. Он мог остановить любого солдата, одетого не по уставу, и отбрить его так, будто тот его подчинённый. А то ещё взять за шкирку и отвести к командиру части. Поэтому военнослужащие, завидя его издали, старались обходить сумасшедшего старшину стороной.
Слава нашего старшины выходила и за пределы городка, на техническую территорию, где хранились наши ракеты, где мы работали, и где, кроме прочего, находилась котельная. При котельной, ближе к теплу, жила стая собак. Из «любви» к Пулину, который иногда добирался и до котельной, тамошние служивые назвали самого злого кобеля из стаи его фамилией, а одну из сук — по имени его жены.
Более свирепых собак, чем Пулин и Клара, в котельной не было. Но свирепость эта была чисто показной — погавкают, погавкают, и с чувством выполненного долга разворачиваются к своим будкам.
В отличие от собак, Пулин мог и укусить, дав наряд вне очереди или заставив переделать плохо сделанную работу. Тут он был непреклонен. И справедлив.
В самом начале моей службы в нашей части был устроен «родительский день» с приглашением родственников солдат, призванных в основном из Ленинграда и пригородов. Мои родители приехали тоже. Тем более, что я был продолжателем семейной традиции — как и они, служил в ПВО. Только мама и папа — в зенитно-прожекторном полку, а я в зенитно-ракетной части. Наши ракеты стояли кольцом вокруг города и охраняли его небо от «потенциальных противников».
После обеда в солдатской столовой, в котором приняли участие родители, папа познакомился с Пулиным. Они долго о чём-то разговаривали, после чего я у папы, конечно, спросил:
— Про меня говорил?
Папа сказал, что говорили они о других вещах, вспоминали войну.
С войной наш старшина у меня, ну, никак не ассоциировался. После Победы прошло больше двадцати лет, жизнь была совершенно другой, как и техника, на которой мы теперь работали.
Правда, в глубине моего сознания после этой встречи засела маленькая, но гадкая мыслишка: вот, папа с Пулиным вась-вась, теперь служба пойдёт, как по маслу. Не тут-то было! Я получал заслуженные взыскания ничуть не реже, чем мои друзья-однополчане…
Но вот мы на свободе! Все наши гражданские вещи, в которых мы были призваны, вместе с «чумаданами», как говорил Пулин, были бережно сохранены в каптёрке. И теперь, кто с сумкой, кто с чемоданом мы выходим за КПП к остановке автобуса, который через четверть часа доставит нас к ближайшей железнодорожной станции.
А ещё через пару часов мы гурьбой ввалимся в нашу четырёхкомнатную хрущёвку, сбросим шинели, и папа сфотографирует нас на память. Вверху, слева направо, окажемся Коля Бало, я и Аркан (Аркадий) Крупенин, внизу — Жус, он же Коля Жусанов.
Ни родители, ни бабушка ничуть не удивились, что я нежданно-негаданно привёл в дом такую ватагу. Они были рады моему возвращению и рады гостям. Такие в те годы были нравы: в тесноте, да не в обиде. Сразу накрыли стол, сели ужинать и обмывать наш дембель. А потом, сдвинув обеденный стол к окну, постелили гостям на полу…
Утром поехали за билетами. Ребята в форме, а я в своём «довоенном» пальтишке. Коле Бало — в Николаев, Аркану — в Кишинёв, Жусу, не помню уже, в какой-то среднерусский город, но направление одно. Поезд уходил вечером, и мы пошли по городу, в котором ребята за годы службы ни разу не бывали. В увольнение отпускали, как правило, только нас, местных.
Мы шли по улице Герцена (теперь Большая Морская), поглядеть на Исаакиевский собор и главного дядьку на коне, когда Бало сделал открытие. Оказалось, ветер в Ленинграде такой сильный потому, что дома слева и справа такие высокие, что «вот оно и дуе». Дело было в ноябре и дуло действительно по-питерски. Что же касается собора, то он Колю просто расплющил. Весь обратный путь он шёл молча. Видимо, примерял эту громадину к главной площади своего села.
И ничего в этом удивительного. Деревенский парень, в больших городах никогда не бывал, всю свою молодую жизнь крутил хвосты коровам в своём колхозе, да работал водителем кобылы. Как он окончил восьмилетку — оставалось тайной. Его любимым занятием было сидеть, открыв рот, и смотреть в потолок. Кто-нибудь из нас подходил и говорил, желательно неожиданно:
— Бало!
— Чо?! — поворачивал он голову и удивлённо глядел на тебя бледно-голубыми глазами.
Ответ каждый раз был один и тот же, в рифму:
— Закрой е…!
Хуже, если его за любимым занятием заставал старшина.
— Опять, Бало, ворон считаешь? Делать нечего? А ну, взял лопату и пошёл дорогу перед казармой чистить!
…Вечером я проводил ребят, они сели в поезд, и больше мы никогда не виделись.
А про Пулина, когда мы вечером сидели за столом, папа рассказал вот что: во время войны он, тогда ещё мальчишка, стал сыном зенитного полка, защищавшего Ленинград. После того, как его родители погибли во время бомбёжки.
Мы с ребятами ничего этого не знали.
Назвать бы здесь нашего старшину по имени-отчеству… Вспоминал-вспоминал, так и не вспомнил.