Последняя любовь Константина Паустовского

Они встретились в Ленинграде, в Пушкинском Доме. Лёле было всего 26, ему — уже  почти 66. И их письма друг другу выдавали безотчётное и обречённое «круженье сердца».

Он никогда не говорил ей о своей любви. Этого не предполагала гигантская разница в возрасте и всё другое, что их разъединяло. Он — международно известный писатель, почти классик, четырежды номинант на Нобелевскую премию. Она — инженер-проектировщик садов и парков, молодая мама, жена артиста и режиссёра Кирилла Чернозёмова, который ставил все сцены поединков в «Гамлете» Григория Козинцева и дублировал Иннокентия Смоктуновского в финальных кадрах дуэли.

Две жизни, два разнонаправленных вектора — какая сила заставила их пересечься и держать во «власти не сбывшегося» (Константин Георгиевич очень любил это выражение Александра Грина)? 

В своё время в поисках ответа на этот вопрос я собиралась обратиться к самой Лёле, Елизавете Аркадьевне Лыжиной. Несколько раз по телефону мы с ней совсем уж точно договаривались о такой возможности, но всякий раз что-то мешало, а потом её сын Тихон сообщил мне скорбную весть: мама умерла…

Спустя какое-то время Тихон Кириллович сам позвонил и сказал, что собрал для меня «всё самое ценное, в том числе из неопубликованного», и даже записал несколько телесюжетов с Елизаветой Аркадьевной на видеокассету.

И вот звоню в дверь старой петербургской квартиры на Гороховой, и меня встречает такой же ясноглазый, в маму, Тихон:

— Не споткнитесь, тут у нас газеты старые…

Вдоль стены узкого, уходящего в темнеющую перспективу коридора от пола до потолка — бережно перевязанные бечёвочками папки, книги, пожелтевшие газеты. Это богатейший семейный архив, поместившийся только здесь, в этой квартире-«расчёске» (это когда все окна — на одну сторону), не подверженной евроремонтам.

И вот под абажуром на старом круглом столе чай, вокруг много цветов и картин, в том числе работы сына-художника, на меня глядят молодая Лиза и не потерявшая очарования Елизавета Аркадьевна. Откуда-то из задней комнаты появляется, опираясь на трость, высокий, несколько сутуловатый и по-прежнему величественно богемный Кирилл Николаевич Чернозёмов, присоединяется к нашему чаепитию.

Тихон включает видеомагнитофон, и с экрана с нами разговаривает прекрасная седеющая женщина «в чём-то белом, без причуд». Елизавета Аркадьевна Лыжина вспоминает о том самом глав ном, что озарило её жизнь и продолжает оставаться привычной составляющей бытования её семьи.

 

* * *

 

По всем законом теории вероятности их пути не должны были пересечься. Дело в том, что огромный поток писем всенародно любимому писателю проходил двойную цензуру — сначала вчерне сортировался домработницей, потом попадал в руки жены. Но так случилось, что письмо из Ленинграда принесли, когда обе они отсутствовали, и почтальон отдал его прямо в руки адресату.

Молодая ленинградка рассказывала, что ещё школьницей прочла его «Повесть о лесах» и сразу поняла, что обрела своего писателя. Простодушно признавалась в том, как ей необходимы его книги, сколько они дают сил и веры в то, что в жизни ещё будет много хорошего и удивительного.

И он ей ответил.

В первое письмо Константин Георгиевич вложил свою фотографию с дарственной надписью: «Лёле Лыжиной — заочному другу — от благодарного писателя. 1 октября, 1959 г. Москва».

Следующее письмо написал вскоре после возвращения из поездки по Болгарии. В нём — красочное описание рыбацкого порта Созополь, похожего на гриновские Зурбаган и Гель-Гью, и предложение:

«Весной, в мае, я, должно быть, буду в Ленинграде, и, если Вы захотите, и это будет возможно, и Вы не будете стесняться меня (моё несчастье в том, что многие меня стесняются и это меня приводит в отчаяние), то я приду к Вам и буду Вам рассказывать удивительные истории».

Однако «ехал» он полтора года. Таким образом, у них было время наилучшим образом познакомиться заочно. Поразительно, но еще до встречи, в апреле 1960 года, Паустовский писал из Ялты:

«Есть вещи, о которых очень трудно и говорить, и писать. Они лежат где то на границе сознания, в той области, где живёт поэзия и рождаются чудеса. Одна из этих вещей — чувство родственности у людей, совершенно не знающих друг друга. Я совсем не знаю Вас, но часто испытываю тревогу за Вас и ловлю себя на том, что Ваша жизнь непонятным образом связалась с тем, что я пишу. …Мне кажется, что я смогу написать ещё несколько хороших книг. И сознание даже отдалённого Вашего присутствия в этой жизни мне очень помогает. Так я чувствую — это не пустые слова».

В конце того же года в Ленинграде широко отмечалось 80-летие со дня рождения Александра Блока. Торжественное открытие Блоковских дней и научная конференция проводились в Большом конференц-зале Пушкинского Дома. Паустовский сидел в президиуме, а в перерыве у покрытого чехлом рояля его окружили любители автографов. Константин Георгиевич подписывал книги, пригласительные билеты, даже тетради… Лёля подождала, пока все желающие получат автографы, подошла к роялю и тихо сказала: «Я — Лёля».

«…Я никогда не забуду тот вечер в Пушкинском Доме и рояль, за которым Вы стояли, и два Ваших слова: “Я — Лёля”, — писал Лизе Лыжиной Паустовский сразу по возвращении в Москву. — В тот вечер, несмотря на многие тяжести, моя жизнь подошла к небывалому, почти невозможному счастью, к чуду. С тех пор я не перестаю благодарить судьбу за то, что встретил и хоть немного узнал Вас. Мне всё это кажется незаслуженным счастьем. В это трудно сразу поверить — как человек с большой известностью, писатель, испытавший очень бурную и интересную жизнь, благодарит судьбу за встречу с молодой, прелестной, взволнованной женщиной, почти девочкой. Да, благодарит, и нет, по-моему, для меня большей награды за всё, что мне удалось сделать в жизни, чем Вы, Лёля…».

 

* * *

 

У них уже были общие воспоминания: прогулки по заснеженному Ленинграду, по тем литературным адресам, где не было ещё музеев, но в грядущее появление которых свято верил Паустовский. Они кружили вокруг дома Достоевского в Кузнечном переулке, поднимались по лестнице к дверям квартиры на улице Гоголя, где умер Чайковский. Константина Георгиевича очень огорчало, что сплошь и рядом квартиры эти были заняты под коммуналки, в них подавляли тяжёлая атмосфера, общая затрапезность, синяя масляная краска, под которой были погребены мемориальные интерьеры… И он совершенно не мог понять и простить, как это в городе Блока нет музея Александра Блока.

Блоковские прогулки… Их было несколько, и всякий раз начинались они от Поцелуева моста на набережной Мойки, где росли могучие красавцы тополя, к которым писатель относился как-то по-особому родственно. Вспоминал цепь старых пирамидальных тополей на перроне севастопольского вокзала, обхватить стволы которых можно было, высунувшись из вагонного окна. Цитировал стихи Леопольда Стаффа: «Что может быть красивей вас, высокие деревья?..».

Отсюда они не спеша шли вдоль набережной «по маршруту Блока», как называл его Паустовский, — вплоть до пересечения набережной Пряжки с Офицерской улицей. Поэт проходил этот путь даже тогда, когда плохо себя чувствовал или был очень усталым.

Лёля прибегала к Поцелуеву мосту из своего «Дома-сказки» (или «Дома Анны Павловой»), располагавшегося неподалеку от Мариинского театра, где работали её родители-музыканты. Она была гидом по Коломне, где прошло её детство. Но лишь речь заходила о Блоке, умолкала. Мало сказать, что он был любимым поэтом московского гостя. Константин Георгиевич знал наизусть не только его стихи, но и те извивы биографии, которые в советские времена старательно пытались забыть.

Полюбовавшись несколько минут аркой Новой Голландии работы Валлен-Деламота на противоположном берегу Мойки, Паустовский надолго останавливался у дома 108.

Однажды Константин Георгиевич рассказал Леле, что когда-то здесь жила Мария Сергеевна Сакович, врач Большого драматического театра, близкий друг Александра Блока. Она воспитала дочь поэта, родившуюся за несколько месяцев до смерти Блока. Мать девочки — молодая прелестная медсестра БДТ Александра Чубукова, которую познакомила с Александром Александровичем Сакович, — умерла вскоре после родов. Она была последней любовью Блока.

Паустовский хотел во что бы то ни стало найти дочь поэта, поддержать, он догадывался, что жизнь ее не была устлана розами. Но при всех его литературных связях этот сюжет никак не давался в руки, следы Александры, дочери Александра и Александры, терялись в многомиллионном городе.

Много лет спустя, уже после смерти Паустовского, Елизавета Аркадьевна на одном из литературных вечеров в Музее Александра Блока (сбылось-таки пророчество Паустовского — в Ленинграде зажгли огни сразу несколько литературных музеев) увидела Александру Люш (фамилия по мужу). И была поражена сходством этой немолодой уже женщины с портретами и фотографиями самого поэта. Прозрачность светлых глаз, удлинённые пропорции лица, благородство и одухотворенность всего облика не оставляли сомнений — это она, урожденная Александра Блок. Та, которую так долго и тщетно пытался найти собеседник Лёли по блоковским прогулкам.

Елизавета Аркадьевна подошла к дочери поэта — познакомиться и рассказать про изыскания Паустовского. Протянула ей сразу два букета цветов, но та решительно и твёрдо стала от них отказываться. Вопрос был решен, когда Лыжина пояснила: «Эти цветы от меня, а вот эти — от Паустовского».

 

* * *

 

15 июля 1968 года Елизавета Аркадьевна записала в своем дневнике:

«Вчера умер К.Г. Паустовский. Заплакала только сейчас, услышав по радио Чайковского. Оборвалась последняя паутинка надежды увидеть его когда-нибудь. Единственное утешение — теперь его полная свобода от всех и от всего… Смерть в этом смысле велика и прекрасна, и, тем не менее, она всегда ужасна. Во мне какая-то собранность и почему-то ответственность… Ночью шёл дождь. Разрывалось сердце, что он НИКОГДА уже больше не услышит своего любимого дождя. Хоронить будут в Тарусе…».

И через три дня:

«…Сегодня мечусь от рояля к книгам — учу сонату Грига, читаю Маршака… Бремя любви тяжело, если даже несут его двое. Нашу с тобою любовь нынче несу я один. Долю твою и мою берегу я ревниво и свято, Но для чего и зачем — сам я сказать не могу».

В этом фрагменте ключевое слово — «ответственность». Потеря близкого человека привела её к тому, чтобы записать самое драгоценное из их встреч с Паустовским в Ленинграде, Севастополе (Лёля жила там полгода с маленьким Тишкой), Херсонесе. И спасибо сыну Тихону за то, что не дал этим записям остаться погребёнными в кипе старых бумаг.

Из этих записок можно узнать, что, кроме блоковских прогулок в тот первый и единственный для обоих «ленинградский период», они много часов провели в Русском музее и Эрмитаже. Сначала Паустовский открывал для неё своего Куинджи. Затем Лёля показывала ему Пергамский зал в Эрмитаже.

«В Эрмитаж я опять пришла второй… Почему-то я пошла не направо по маршу Иорданской лестницы, как ходят все нормальные люди, а налево. Подняв голову, я увидела, что Константин Георгиевич стоит на верхней площадке, облокотившись на балюстраду, и смотрит вниз; увидев меня, он быстро и легко стал спускаться мне навстречу…

В это мгновение я вдруг почувствовала такую радость и легкость, какие, вероятно, за всё существование Зимнего дворца и этой роскошной лестницы не испытывал никто из поднимавшихся по её ступеням… Я предложила пойти посмотреть Пергамский алтарь. В зале нас ждали великолепные слепки в натуральную величину, тонированные под старый, местами обгоревший камень, подсвеченный макет самого Пергамского алтаря, много удобных “банкеток” и очень милая служительница, которая, видимо, соскучилась в полном одиночестве и очень обрадовалась нашему приходу…».

И вот самое сокровенное:

«Мы сидели с ним в этом необыкновенном зале, и тут был наш очень долгий и очень серьезный разговор. Тут мы не говорили о мелочах. В этом нашем „пергамском“ разговоре было то, о чем мы с ним оба все это время думали, но молчали… Этот эрмитажный день был весь, начиная с лестницы, самым счастливым и сверкающим в моей жизни, почти неправдоподобным чудом. Все сбылось и свершилось, рядом был человек, который понимал меня не только с полуслова, но понимал меня лучше и вернее, чем я сама. И в Пергамском зале мы просидели до закрытия Эрмитажа, а потом медленно, тем же длинным и запутанным путем, пошли к выходу».

На лестнице в вестибюле Лёля неожиданно споткнулась и чуть не упала, Констатин Георгиевич подхватил её. Оба очень веселились, фантазируя, что произошло бы, если б Лёля упала, захватив с собой Паустовского, а заодно и мраморную группу, стоявшую поблизости: «Любопытные рассказывали бы, что в Эрмитаже уронили писателя Паустовского вместе с мраморной скульптурой».

Стоит ли особенно удивляться, что после «пергамской прогулки» он послал ей письмо ещё до отъезда из Ленинграда?

«Когда я писал “Ручьи, где плещется форель”, я никого в то время не любил. Было глухое время в моей жизни… И вот сейчас мне дорого всё, что связано с Вами, даже каждый пустяк. Всё — и сырой туманный воздух, налетающий с Финского залива, Пергамский зал в Эрмитаже, тот вечер, когда падал медленный снег и я пришёл к Вам на 7-й этаж и впервые ощутил страшную тревогу перед будущим и какую-то глубокую сияющую прелесть Вашего существа. Это был рок, судьба, от неё не уйти».

И вслед за этим — самое важное:

«Я всё люблю — каждый речной фонарь вблизи и вдали, каждый дом, каждое дерево, каждую вещь — всё, на чём хотя бы на мгновение останавливался Ваш взгляд. Я ничего не знаю, кроме того, что сердце разрывается от нежности к Вам и от горечи неизбежной разлуки. Я продал бы за бесценок свою душу чёрту, лишь бы вернуть свою душу хотя бы на 30 лет назад — и для Вас, и для своей работы, — сколько бы тогда я смог написать…».

Леля не случайно отметила, что тогда, в Эрмитаже, они впервые открыто говорили об этом. И рассказала в своих воспоминаниях про такую примечательную вещь. Когда в самом развесёлом настроении после финала экскурсии они спустились в гардероб, Лёля вдруг увидела перед собой неожиданно помрачневшее, осунувшееся лицо Паустовского. Такая перемена была вызвана не приступом мучившей Константина Георгиевича астмы, а неожиданной и очень мрачной мыслью.

«Он взял меня за руку и сказал: “Дайте честное слово, что когда меня похоронят в Тарусе, вы придёте ко мне на могилу…”. Уже в 1972 году, когда я познакомилась со старшим сыном Константина Георгиевича, Вадимом Константиновичем, я рассказала ему об этом случае, сказав, что для меня не были неожиданностью похороны именно в Тарусе. Я была уверена, что у него об этом было где-нибудь написано, завещано. Но Вадим Константинович сказал, что никакого завещания по поводу места похорон отец не оставил. Сначала его хотели похоронить на Новодевичьем кладбище, но из-за скученности и тесноты от этой мысли отказались».

Совсем не зря писатель вполне всерьёз пригласил её в свои ученицы. Спустя много лет после смерти Паустовского Елизавета Аркадьевна написала свои воспоминания о нем. Они — в книгах — «Собеседник сердца» (так Паустовский хотел назвать вторую книгу «Золотой розы») и «Петербургские встречи» (в соавторстве с Олегом Козловым), обе изданы частными издательствами, в 1992-м и 2000-м. И как жаль, что писателю не было суждено взять их в руки, — он поразился бы, что его Лёля, его «заря вечерняя», стала, может быть, самой последовательной его ученицей — и в литературе, и в жизни.

А, может, и не поразился бы, поскольку угадал это между строк ещё того, самого первого её письма к нему.

 

* * *

 

Как-то раз в долгом телефонном разговоре Елизавета Аркадьевна сказала мне:

— Я очень счастливая женщина! Вы только представьте себе — получаю однажды цветы в день рождения от Константина Георгиевича, а в них записка: «Спасибо за всё то огромное, томительное, прекрасное, что Вы принесли с собой в мою жизнь. Будьте счастливы, никогда не теряйте ощущения необыкновенности жизни. Целую Ваши руки. Всегда Ваш К. Паустовский».

 

Поделиться ссылкой:

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Вы можете использовать следующие HTML тэги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

18 − один =